Протопресвитер Василий Зеньковский
Пять месяцев у власти: Воспоминания. М.: Крутицкое Патриаршее подворье, 1995.
Часть 1.
Пребывание у власти
Глава 1.
Вхождение во власть.
Гетманский переворот совершился в последних числах Апреля 1918 г. (кажется 29/IV), но Министерство сформировалось не сразу. Первое Министерство, вышедшее из числа “заговорщиков” (с Сахно-Устимовичем во главе) не могло добиться коалиции украинских и русских деятелей. Приглашенный еще С. Устимовичем Н. П. Василенко очень активно и энергично принялся помогать Гетману — говори ли тогда, что немцы, видя безуспешность попыток Сахно Устимовича сговориться с украинцами, поставили Гетману срок, до которого они готовы ждать — в случае же невозможности сформировать Министерство они должны будут сами вручить власть другим группам. Будущего премьера, Федора Андреевича Лизогуба не было в Эти дни в Киеве, — формировал же Министерство фактически Н. П. Василенко. Ему не удалось добиться от партии соц. федералистов согласия войти в состав Министерства (я считаю, что это была роковая ошибка этой относительно умеренной украинской группы — см. позже анализ событий, приведших к падению Гетмана); единственное, чего он добился — это было вхождение в состав Министерства Д. И. Дорошенко, который для этого формально вышел из состава партии. Кроме Васвленко и Дорошенко, украинцев в Министерстве не было — остальные были русские (по-преимуществу правые) деятели. Премьер-министром согласился быть Ф. А. Лизогуб — б. председатель Полтавской Земской Управы, украинофил, не говоривший, впрочем, по-украински; Василенко был мин <истром> Нар <одного> Просвещения, Дорошенко — мин<истром> Иностр. Дел, Лизогуб стал мин<истром> Внутренних Дел, ген. Рагоза — военных, Любинский — здравоохранения, А. К. Ржепецкий (правый кадет) — финансов, С. М. Гутник (кадет, председатель Промышл<енного> Комитета в Одессе) — торговли и промышленности, Бутенко — путей сообщения, Соколовский — продовольствия, В. Г. Колокольцов — земледелия, Г. Е. Афанасьев (известный историк, тогда Управл<яющий> Госуд< арственным> Банком) — государственный контролер, Ю. Н. Вагнер (м< инистр> труда), М. П. Чубинский (м<инистр> юстиции). Министерство сформировалось, если не ошибаюсь, уже к 2 Мая. В тот же день я получил от Н. П. Василенко телефонное приглашение зайти к нему в Минист<ерство> Нар<одного> Просвещ<ения>. Когда я пришел к Н. П., он предложил мне быть у него товарищем министра по отделу средней и низ шей школы. То, что я уже четыре года был Директором дошкольного Института и постоянно читал лекции на раз личных педагогических курсах, очевидно, сыграло роль при этом приглашении. Я не ответил Н. П. сразу согласием, он долго убеждал меня разделить с ним ею труды, указывая на то, что положение именно школы в новых политических условиях является особенно ответственным и важным.
Н. П. категорически заявил, что ни одной русской школы при нем не будет закрыто, но что введение и развитие украинской школы — уже развивавшейся очень сильно в течение 1917—18 г. — является задачей очень настоятель ной, а в то же время требующей серьезного и внимательно го к себе отношения. Школьная политика Н. П. клонилась к удовлетворению серьезных потребностей украинского общества и к борьбе с украинским шовинизмом, проявившимся за год революции. Убеждая меня, Н. П. остановился на характеристике политического положения, созданного немецкой оккупацией, и горячо призывал не уклоняться от ответственной работы. Я все же не мог ответить согласием, так как для меня, кроме общей трудности войти в политическую работу, — чем я до того времени абсолютно не занимался, стоял еще очень трудный и существенный вопрос о том, каково будет мое положение в Университете, если я стану Тов<арищем> Министра Нар<одного> Просв<ещения>. Я был одним из самых младших членов профессорской коллегии, сразу же занял место в небольшой “левой” группе профессуры и по живости своего характера, естественно, постоянно входил в дебаты с своими правыми коллегами. Не углубляясь в эту тему, скажу, что у меня создались очень острые, а порой и враждебные отношения с Алекс. Д. Билимовичем, а после моего вхождения в Украинский Народный Университет — и с ректором нашим — Е. В. Спекторским и рядом других профессоров. Я не мог не считаться совсем этим — и поэтому я сказал Василенко: если я не встречу особой оппозиции в профессуре, то я согласен на Ваше предложение. Я пошел к 5 лицам, с мнением которых я считался — к Е. В. Спекторскому, Н. М. Бубнову (моему декану), Г. Г. де Метцу, С. Н. Реформатскому и А. Д. Билимовичу. Большинство из моих коллег ответили на мой вопрос (считают ли они, при настоящих условиях, удобным, чтобы я, как проф. Университета, входил в управление всеми школами) уклончиво — указывая, что они считают это делом моих убеждений... Эта нейтральная позиция была явно недоброжелательной, лишь прикрытой уклончивыми словами. А. Д. Билимович на мой прямой вопрос, как он посмотрит на мое “товарищество” Н. П. Василенко, сказал мне прямо: мы до сих пор были на противоположительных полюсах, если Вы станете товарищем Мин. Нар. Просв., я не скрою от Вас, что борьба моя с Вами станет еще острее... Один лишь Г. Г. де Метц сказал мне: напрасно Вы хотите считаться с мнением Ваших коллег. Каждый из нас на Вашем месте, т. е. получив такое приглашение, ответил бы на него, исходя исключительно из его личных обстоятельств, совершенно не считаясь с тем, как посмотрят его коллеги. Советую и Вам то же...
Однако я не мог примкнуть к этому мнению. Ведь мне предстояло стать начальством (хотя бы и не прямым) для моих коллег и я нуждался в их доверии, в признании ими, что я не унижаю достоинства профессора, не разрушаю добрых традиций Университета... Я был слишком молодым тогда членом профессорской коллегии (я был к тому времени всего 3 года профессором), чтобы обойтись без ее поддержки. Когда я пришел к Василенко и сказал ему, что в виду отношения моих коллег ко мне не считаю возможным дать согласие на его предложение, он пришел в чрезвычайное волнение и даже сказал в запальчивости: те, кто не отдает себе отчета в обстановке и будет нам мешать делать наше дело, тем незачем оставаться у нас. Назовите мне фамилии тех, кто против Вас, и мы их вышибем в Сов<етскую> Россию. Конечно, только запальчивостью и раздражительностью можно объяснить эти слова Н. П., которые привели меня в ужас. “Что Вы говорите, Н. П., сказал ему — неужели Вы думаете, что я могу Вам в таком случае назвать эти имена и что при таких условиях я могу работать у Вас”. Н. П. замолк, и мы с ним расстались... А через 12 дней я получил снова просьбу от Н. П. Василенко зайти к нему — и здесь он мне, уже от имени Гетмана и Лизогуба предложил стать Министром Исповеданий. Этому предложению предшествовали некоторые обстоятельства, о которых необходимо здесь рассказать.
Когда формировалось Министерство, пост Министра Исповеданий оказался очень трудным для замещения — в виду крайней остроты (См. дальше) именно церковных русско-украинских отношений. Надо было найти человека, могущего если не примирить обе стороны, то все же ослабить взаимную вражду. Русские церковные группы выдвигали кандидатуру крайнего правого А. В. Стороженко, бывшего к тому времени председателем союза приходских советов Киева. Фамилия Стороженко — старинная украинская, братья Стороженки были известны своей любовью к украинской старине, а в то же время это были русские (крайние правые) патриоты. Украинцы категорически воспротивились тому, чтобы дать пост Мин. Исповеданий яркому и резкому противнику украинского церковного движения (каким действительно и был А. В. Стороженко). Тогда была выдвинута кандидатура П. Я. Дорошенко (дяди Мин. Иностр. дел) — богатого черниговского помещика, близко го человека к Гетману, очень близкого к украинским кругам, очень уже пожилого, но еще свежего человека — во всех отношениях исключительно достойного и особенно подходящего для указанного поста по своему очень мирному характеру и чрезвычайному спокойствию. Одна лишь была у него беда — он совсем был далек от церковных дел. Именно потому он и отказался. Переговоры с ним шли около недели и шли вничью.
Между тем церковное положение со дня на день становилось все острее и напряженнее. Еп. Никодим, в соответствии с указом патр. Тихона (составленным, как было упомянуто выше, по ею же указаниям) созывал на 19 Мая (6/V по старому стилю) епархиальное собрание для выбора Киевского митрополита — а о созыве Украинского Собора, который, расходясь, назначил срок своей новой сессии именно на 19 Мая, не только не было речи, но еп. Никодим прямо высказывался против его созыва. Украинские церковные круги при новых политических условиях уже не могли действовать революционно. Возбуждение в украинских кругах по поводу срока созыва Собора, по поводу не правильных действий еп. Никодима разрасталось чрезвычайно — и несколько наиболее горячих голов уже выдвинули мысль о том, чтобы разослать повестки всем членам Собора о необходимости явиться 19/У и открыть заседания Собора в явочном порядке. Конечно, эти шаги небольшой группы были по-существу еще более вредны для дела Украинского Собора, чем то, что делал еп. Никодим — так как без согласия епископов принять участие в Соборе, он не мог бы, по каноническим условиям, функционировать. С другой стороны, для работ Собора нужно было найти помещение, разыскать средства для членов Собора и т. д. Частичный приезд небольшого числа членов Собора только дискредитировал бы его достоинство. Украинские круги — и умеренные, и крайние — понимали всю невыгоду своего положения, но и не хотели просто мириться с своеволием ел. Никодима, укрывавшегося за патриарший указ. Мало этого — украинские церковные круги, в силу ряда пред принятых еп. Никодимом мер, попадали на епархиальное собрание в очень небольшом числе, и это очень их волновало — ибо, не имея силы не допустить епархиального собрания, они чувствовали, что не имеют силы провести своего кандидата. Совету Министров, занятому устроением державы в условиях оккупации, было невозможно входить во все эти дела — между тем день 19 Мая приближался и нужно было что-то делать.
При таких условиях кем-то была выдвинута моя кандидатура — и когда, после предварительных справок, выяснились достаточно благоприятные мнения для меня, Н. П. Василенко было поручено войти со мной в предварительные переговоры. Это было 14 Мая. Я попросил у Н. П. Василенко день на то, чтобы иметь возможность побеседовать со своими друзьями в церковных кругах. Тут у меня уже не было тех препятствий, какие стояли передо мной при первом предложении Н. П., но зато еще острее стояли другие трудности. Прежде всего и больше всего это была личная трудность — нелюбовь к политической работе, трудность бросить совсем научную и общественную деятельность, рас статься с той относительно спокойной жизнью, которую я вел. Я понимал, что входя в состав Совета Министров, я разделял общую ответственность за управление Украиной, за политические судьбы ее — и России, посколько политическое развитие украинской «державы» не могло не иметь влияния на судьбы России. Правда, именно в этом пункте передо мной с особенной ясностью вставало чувство долга — послужить устроению Украины в интересах России, борясь против сепаратизма и руссофобства. Но я не чувствовал себя политиком, не чувствовал в себе темперамента и волевой напряженности, необходимых в политической борьбе. Я готов был идти на работу, на труд, но не на борьбу, к которой не чувствовал никакого влечения и в которой к тому же не видел правды вообще... При таком самочувствии было невозможно идти на предложение Василенко — и с этим почти принятым внутренним решением я отправился к своим друзьям по церковно-общественной работе. У нас состоялось заседание при участии В. И. Экземплярского, П.П. Кудрявцева, Ф. И. Мищенко, не помню еще кого. Все горячо и настойчиво говорили о том, что, в виду создавшегося положения, я один сейчас могу помочь найти выход из тупика, в котором оказались церковные дела. Особенно горячился Ф. И. Мищенко (проф. каноническою права в дух<овной Академии). Я его знал давно, ценил как хорошего ученого, но всегда чувствовал в нем большую вялость, иногда легкий скептицизм. Здесь — как и в последующие чрезвычайно частые встречи во время моего министерства — я не мог его узнать — так был он горяч и страстен, с таким огнем и силой он говорил. В нем тут (впрочем, это мы все замечали уже с зимы) сказался и яркий патриотизм (украинский), боль за церковный хаос, и живое ощущение неповторимости и ответственности исторической минуты и потребность активного действия... На меня все насели, требовали, чтобы я согласился поработать на пользу мира и устроения церковного. Я поддался этим увещаниям — я чувствовал, что другого лица, имеющего связи и доброе имя (и, конечно, любовь к Церкви) в обоих враждующих лагерях нельзя было найти, Я дал своим друзьям обещание подумать и согласиться.
Был уже вечер. Я пришел к родным, рассказал им все дело. Все по-существу были против — ни у кого не было уверенности ни в прочности только что создавшегося ре жима, ни в возможности плодотворной деятельности при запутанном церковном положении, все просто жалели меня — но никто особенно не уговаривал меня противиться предложению Василенко... Я помолился Богу, подумал не много в одиночестве — и решил пойти на работу, меня ожидавшую, решил ответить согласием на предложение Василенко. Тогда я не сознавал, каким роковым для всей моей жизни был этот шаг... Если бы я мог не только предвидеть, но даже предполагать, что мне придется оставить Россию — на долгие годы, быть может, навсегда, — покинуть все, что у меня было дорогого — я конечно ни за что не согласился бы оставить мирный путь учебной и общественной работы. Но будущее было совсем закрыто в тумане, и у меня не было серьезных мотивов отказываться от ответственной работы. Я знал что иду на жертву, что очень много потеряю вследствие этого — но не представлял себе все-таки, как велика будет жертва...
В 11 ч. веч<ера>, как было условлено, Н. П. Василенко спросил меня по телефону, согласен ли я взяться за руководство Министерством Исповеданий. Когда я ответил ему согласием, он сказал, что сейчас пошлет за мной автомобиль, что я должен сейчас же приехать на заседание Совета Министров и поговорить с Гетманом и Лизогубом. Мне не очень понравилось, что вступать в должность пришлось ночью, но делать было нечего. Через 10 минут я уже мчался по улицам Киева к бывшему дворцу Генерал-Губернатора, где жил Гетман.
Когда я подъехал к дворцу, меня поразила вооруженная его охрана (из немцев) с пулеметами наружу и в вестибюле. Меня ввели в отдельный кабинет — и через две минуты туда вошли Гетман и Лизогуб. Обоих я видел впервые, — и о каждом хочется сказать два слова, воспроизводя первые тогдашние впечатления.
Гетман был высокий, стройный человек, с порывистыми движениями, с частой улыбкой на лице. Лицо умом не дышало, хотя “умные” выражения не раз виделись на лице. Улыбка казалась порой тайной усмешкой над кем-то, над положением, над всем — точно он играл роль и сам над собой иронизировал. Но лицо было смелым, решительным, в глазах была отвага; простота и доброта светились на лице. Гетман мне понравился, я почувствовал к нему симпатию, которую чувствуешь к людям, которым можно поверить. Но как сразу было ясно, что это все же только генерал, что не только никакого государственного таланта у него нет, но что и мыслить государственно едва ли он может. Впечатления это сейчас же окрепло, как только началась беседа.
Федор Андреевич Лизогуб оставлял другое впечатление — серьезного, вдумчивого, привыкшего к ответственности человека — но только очень провинциального и маленького. То, что он мне говорил, лишь заострило это первое впечатление.
Беседу начал Гетман, сказавший, что “Совет Министров и я просим Вас взять на себя управление Министерством Исповеданий и помочь нам в церковных делах, которые сейчас очень запутаны. Ко мне, сказал Гетман, без конца ходят представители обеих сторон, надоели мне чрезвычайно — и ни одна сторона не хочет уступить. Вам нужно что- то сделать, чтобы наступил хоть какой-нибудь мир».
Тут вступил в беседу Лизогуб и прежде всего счел нужным очень решительно и деловито заявить мне, что сейчас закладывается основа украинской самостоятельной державы, что история ставит перед украинским правительством чрезвычайно ответственные и серьезные задачи. Все это было сказано как заученный урок, мне слегка становилось смешно, что Л<изогуб> как бы хотел «втирать очки”. Ни в какую “самостоятельность” — еще при оккупации! — верить я не мог и не понимал, зачем была эта игра словами. Я все слушал. Лизогуб, точно читая в парламенте речь, стал мне говорить о том, что в самостоятельном государстве, которое ныне строится, необходимо создать независимую, автокефальную церковь, что иначе он не мыслит выхода из положения. Лизогуб кончил тем, что, прося быть Министром Исповеданий, взяться за церковные дела, он хотел бы, чтобы я высказал свой взгляд на положение.
У меня, уже во время слушания речей П. П. Скоропадского и Ф. А. Лизогуба, было все время два основных впечатления. С одной стороны, они, чувствовал я, считали необходимым твердо установить тот официальный facon de parler («самостоятельная держава”!), который был неизбежным эвфемизмом для них и который я должен был бы усвоить, — а после того как была отдана дань официальному украинству (мы, конечно, говорили по-русски, ибо мои собеседники не говорили по-украински — по крайней мере тогда — ибо впоследствии П. П. Скоропадский выучился говорить) они не без некоего лукавства хотели перейти к реальной программе действий, которую и просили меня им изложить. Другое мое впечатление было, что вся эта беседа была ни к чему, что оба они были так рады, что нашелся человек, которому они могли бы подкинуть надоевшие им церковные распри, что они мне всецело доверяют и вполне передают мне ведение церковных дел, полагаясь и на мой такт и на уменье вывести церковное положение из тумана. Некое глубокое безразличие к существу церковной проблемы, как она тогда стояла, я ощутил уже в эту же беседу и, конечно, это мое ощущение могло только усилиться в дальнейшем. Хотя то, что я сказал моим собеседникам, совершенно расходилось с только что высказанными ими взглядами, но они, как говорится, и глазом не моргнули, слушая меня — такое было у меня впечатление — только из вежливости (нельзя же было, вручая мне власть, даже не выслушать моей программы) и явно торопились к пре рванному заседанию Совета Министров, на котором я дол жен был присутствовать.
Я высказал Гетману и Лизогубу, как я понимаю церковное положение в Украине вообще и в Киеве в частности. Я решительно высказался против автокефалии (оба собеседника меня слушали и ничего не возразили!), что основная задача устроения церковного дела должна быть толкуема в смысле автономии, ибо разрывать с Московской патриархией невозможно путем церковной «революции». Я говорил о том, что необходимо пойти в спокойной и ответственной форме навстречу тому, чего ищет украинская церковная мысль, что необходимо даже больше — реальная помощь государства Церкви в момент, когда она так пострадала (от большевиков), что необходимо собрать Украинский Собор, в чем государство всячески должно помочь украинской Церкви, — и на этом роль государства в церковной жизни кончается и вся компетенция церковного самоустроения должна быть сосредоточена в руках Собора. Мои собеседники не особенно внимательно слушали, кто-то из них сказал: Вам совершенно доверяем, действуйте, как найдете правильным — и на этом мое “вхождение во власть” закончилось.
Я немножко больше и лучше думал о людях, которым принадлежала в эти дни власть. У меня было такое же чувство, как бывало у меня, профессора Университета, в отношении к достойным и уважаемым преподавателям гимназии. Впечатление непобедимой провинциальности, оставшееся от 10-15 минут аудиенции сохранилось, а во многом и усилилось впоследствии — и было в этом впечатлении много досадного и грустного. Таким ли людям возможно было овладеть разбушевавшейся стихией?... Мы вышли в большой зал, где гуляли и курили остальные министры и через 5 минут все направились в соседнюю комнату, где возобновилось заседание Совета Министров, в ко тором я принял уже участие. Мы заседали до 3-х часов ночи — после чего я в автомобиле Н. П. Василенко отправился домой.
Провожая меня домой и сердечно благодаря за то, что я взялся за руководство Министерством Исловеданий, Василенко сказал мне: “сегодня мы сделали два больших приобретения (точные слова были более лестны, но смысл был таков) — Вас и Игоря Александровича Кистяковского мы имеем с сегодняшнего дня в составе Совета Министров». Действительно несколько раньше меня (на 1-2 часа) в состав Совета М<инистров> вошел И. А. Кистяковский в качестве “Статс-Секретаря” — в сущности управляющего делами Совета Министров. Расскажу тут же о моих общих впечатлениях о членах Совета М<инистров>, — чтобы затем уже не возвращаться к этому.
Ф. А. Лизогуб навсегда остался в моей памяти как хороший и серьезный провинциальный деятель. Я ездил к нему каждую неделю, чтобы делать ему доклады по своему Министерству (к Гетману я тоже ездил с докладом раз в неделю — о Гетмане см. дальше), много с ним беседовал по вопросам своего Министерства, внимательно всматривался в ею общую работу как Премьера — и всегда у меня крепло чувство искреннего уважения и доверия. Это был порядочный человек, gentleman, хотевший непременно серьезно и “честно” отнестись к своему заданию — укрепления и устроения “украинской державы». Для меня было ясно, что он был придавлен и как-то смят революцией, большевизмом, ухватился за буржуазную и национальную реставрацию Украины как части России, но считал временно, до уничтожения большевиков, необходимым опираться на национальное украинское движение как здоровое начало, как точку опоры в борьбе против большевизма. Он был предан, условно, но искренно, “украинской идее”, нередко, по новизне дела, перебарщивал. Но у него не было в этом вопросе никакой перспективы политического характера, он просто не умел политически мыслить, оставаясь все тем же земцем, каким был раньше. В нем не было ни политического темперамента, ни воли; правда, при немецкой оккупации, имевшей свои задачи, проводившей свою политику, мудрено было проявить большую активность в общих политических перспективах, но все же можно было бы иметь хотя бы свой план — но его не было, да и не могло быть у почтенного Федора Андреевича — он просто вел дела, какие жизнь выдвигала, оставаясь всегда честным, порядочным, au fond преданным России, но в данной обстановке честно служившим “украинской державе» работником.
Н. П. Василенко в составе Министерства был единственным человеком, мыслившим политически. Правда, его интересовали лишь вопросы “внутренней политики” — иностранной политикой он не интересовался, но это был настоящий политический деятель, которому было бы впору работать и во всероссийском масштабе. На его серьезное сотрудничество всегда можно было рассчитывать, хотя по ряду вопросов церковной школы мы нередко с ним расходились. Обыкновенно Василенко подвозил меня на своем автомобиле (я обычно отпускал своего шофера) — возвращаясь с заседания Совета Мин< истров> (никогда не раньше 2 ч. ночи, а первые два месяца сплошь и рядом в 4-5 ч. утра) мы делились с ним впечатлениями и это нас очень сближало.
Н. П. Василенко, вместе с А. К. Ржепецким и С. М. Гутником и мной, образовал группу к-д в Совете Министров. Мы обыкновенно собирались раз в неделю у Д. Н. Григорович-Барского («Председ<ателя> Всеукраинской партии к-д”). Но в этой кадетской группе Ржепецкий состоял по недоразумению или по традиции; по существу же он резко эволюционировал вправо. В ночь, когда я вошел в состав Совета Мин<истров>, Ржепецкий подошел ко мне, чтобы приветствовать меня — мы обменялись тут несколькими словами. Ржепецкий видел задачу Правительства в экономической реставрации, в возвращении хозяйственной и финансовой жизни, сильно потрясенной за год революции, к нормальным условиям. дальше этой — естественной и верной, но не единственной задачи всякого антибольшевистского правительства — Ржепецкий ничего не видел и ничем не интересовался. Гораздо глубже и серьезнее был С.М. Гутник (еврей), разумный, трезвый и очень спокойный человек. Мы сидели обычно рядом с ним и делились замечаниями во время заседания Совета, и я мог оценить здесь многие хорошие стороны этого в общем среднего, но энергичного и разумного человека. Большую симпатию во мне возбуждал генерал Рагоза — очень порядочный и толковый военноначальник. Я расскажу дальше кое о чем в его достойной всяческой похвалы работе. Г. Е. Афанасьев, по своей глухоте, принимал очень мало участия в работе Совета М<инистров> — но всегда вносил ту исключительную порядочность и деловитость, которые были ему свойственны. Не очень много симпатии возбуждал во мне талантливый и ловкий М. П. Чубинский (мин<истр> юстиции, заместитель премьера). Это был известный русский криминалист, человек большого административного опыта, властный, хитрый, умный, по-существу (да простит меня М. П.!) беспринципный человек. Гораздо выше его стоял “дикий” в политических взглядах (когда-то с-р) Ю. Н. Вагнер (министр труда) — он был один из тех немногих в Совете, кто понимал силу революционной стихии, по своим специальным вопросам он выдвигал очень разумные и интересные проекты, но в общих дебатах он не умел найти надлежащей точки зрения. И М. П. Чубинский и Ю. Н. Вагнер не раз мне — а мне фактически пришлось играть некоторое время роль как бы лидера к-д группы — выражали свою обиду, что вот четыре к-дских министра обособились и действуют согласно, не желая принять их в свою группу. Я лично был очень против этого, меня столько же отталкивала беспринципность Чубинского, как и хаотичность Вагнера. Бутенко (министр пут<ей> сообщ< ения>) вызывал во мне отвращение и даже подозрения (я не имею данных, что он был нечестен, о чем ходили упорные слухи — но личное впечатление скорее было благоприятно для этих слухов...). Д-р Любинский был просто ничтожеством — глупый и ограниченный человек, он неизвестно как попал в министры. Старик В. Г. Колокольцов, вечно раздававший нам разнообразные проекты (в его министерстве шла интересная, но часто фантастическая работа по урегулированию земельных отношений), чувство вал себя в Совете Мин<истров> как в земской управе, да и то среднего качества. Мин<истр> продовольствия Соколовский, наоборот, был очень привлекателен личной культурностью и тонкостью, однако в политических вопросах был нем и равнодушен.
Мне осталось сказать несколько слов о трех более крупных людях — Д. И. Дорошенко, И.А. Кистяковском и на конец о самом Гетмане. С Д. И. Дорошенко я имел случай довольно близко сойтись уже в эмиграции, и мои суждения о нем неизбежно теперь окрашиваются всем тем, что накопилось у меня в течение многих встреч в Европе. Но я помню хорошо, что Д. И. представлялся мне то человеком не очень умным — во всяком случае в вопросах политики (которыми он должен был заниматься...), но себе на уме, сдержанным и скрытным, до известной степени — делегатом от уклонившейся от участия во власти партии соц. федералистов, честолюбивым, жаждущим проявить себя — знающим в области литературы и истории, основательным и солидным, но непобедимо провинциальным! Корректный, спокойный, почти всегда молчаливый — словно он не разделял нашей общей ответственности за то, что делало правительство, он ужасно был озабочен организацией иностранных представительств от Украины в разных дружественных и нейтральных странах. Политически мыслить он просто не умел — и, так как я лично всегда интересовался вопросами внешней политики, а в эти годы, когда решались судьбы почти всех европейских народов, особенно, так как я систематически читал лучшие немецкие газеты, которые появились в Киеве после прихода немцев, то естественно, что я всегда, при докладах Д. И. по разным частным вопросам, выдвигал общие проблемы украинской внешней политики. Д. И. обыкновенно отмалчивался — и видно было, что ему просто нечего было сказать. По одному лишь вопросу он всегда говорил — о русско-украинских отношениях — но и тут обнаруживал неподвижность и упрямство фанатика. Словесная “незалежность” Украины его больше волновала, чем трезвый учет реальных будущих отношений Украины и России... Кстати, вспоминаю одну пошлую и отвратительную фразу, сказанную Ф. А. Лизогубом при обсуждении лукавого вопроса о русско-украинской границе. Беседа возникла в связи с докладом С. П. Шелухина, невообразимого дилетанта, размашистого политикана, ужасно храброго в своих претензиях (а он был представителем Украины в “мировой комиссии”, где ему приходилось бороться с таким опытным и умным, хотя и циничным человеком, как Раковский). Для Шелухина с его мегаломанией пределы Украины расширялись беспредельно, захватывали даже Орловскую губернию на сев<еро-> вост< оке>, а уже об юго-востоке нечего и говорить. Д. И. Дорошенко тоже строил очень его увлекавший план “федерации” с Донской областью (Крым, конечно, весь инкорпорировался...). Было противно и стыдно слушать все это — когда фактически называлась территория немецкой оккупации. И вдруг — по поводу этнографических разногласий между русской и украинской комиссией, когда мы рассматривали карту, принесенную Шелухиным, когда из его доклада было ясно, действительно, что большевики оперируют с преувеличенными данными, Лизогуб вдруг вскричал: нет, это невозможно, недопустимо! Мы все пойдем бороться с большевиками за наши границы...” Это было так фальшиво, так пусто — и так было стыдно слушать это... Мне вообще часто бывало стыдно в Сов<ете> Мин<истров> — как и что меня выручало в этих случаях, скажу дальше. Но и политические планы, и не знающая сомнений и колебаний мегаломания Дм. Ив. меня всегда раздражала и я был, так сказать, присяжным оппонентом Дм. Ив. — и в Совете Мин< истров> привыкли к тому, чтобы по вопросам внешней политики заслушивать и меня.
Перехожу ко второй крупной и, пожалуй, самой тяжелой в правительстве фигуре Иг. Алек. Кистяковского. Это был бесспорно очень умный и талантливый человек, сильный и яркий, но очень циничный, полагающийся на “реальные факторы» — на силу и принуждение, на деньги и давление, презирающий все, что в иных тонах строит понимание жизни. Мне пришлось слышать И. А. Кистяковского на одном закрытом собрании в начале Феврале 1917 г. (т. е. до революции), когда он рассказывал о разных предположениях и надеждах, распространявшихся тогда в Москве, — и тогда вместе с впечатлением большого ума меня поражало отсутствие внутреннего благородства, внутренняя Selbsironie. Для больших даров, каким обладал И. А., не обходимо было больше духовной силы и благородства; за отсутствием подлинного идеализма вся обычная интеллигентская идеология вызывала в нем не только справедливую критику, но и отвращение и презрение. И. А. был по-существу делец и хищник, жертва обездушенной культуры и доминирующего во всем этатизма. Хотя он был юрист, но юриспруденция была для него ремеслом, а не правдой, не заветным убеждением.
Революция освободила И. А. от той неизбежной и для него благородной риторики, без которой не мог и он обойтись в прежние времена. По-существу для него русская стихия не была ни очень дорогой, ни очень глубокой, но странно — за цинизмом и скептицизмом можно было порой подметить нотки примитивною сентиментализма. Крупный, высокого роста, с самоуверенным тоном, с решительными речами, с острыми и умными формулами, И. А. не мог не импонировать собеседникам — и в Совете Мин<истров> его речи всегда были ярки и остры, сильны и умны. В них были те же черты, что вообще были присущи его личности — ум и сила, цинизм и хищничество, отсутствие благородства и редкие точки сентиментализма. Ведь основная линия гетманщины выражала реакцию на больщевизм, возврат к “нормальному” порядку вещей — и в этой линии И. А. был очень сильным и умелым выразителем того, что бродило у всех. Я опишу дальше некоторые моменты, пред шествовавшие тому, что И. А. стал министром внутренних дел, но в качестве секретаря”, призванного к окончательной формулировке и проведению в законном порядке (т. е. предложению на подпись Гетмана) законодательных актов Совета Министров, будучи, так сказать, обер-юристом среди нас, но не имея никакой власти, к которой его влекла вся ею натура, И. А. сам провел себя — в последнем счете — в министры. Но он же оказался и наиболее одиозной фигурой в первом министерстве Лизогуба — несмотря на то, что часто он бывал прав...
Мне остается сказать несколько слов о Гетмане. Мы все видели его почти каждый день в Совете Министров, где он присутствовал (не председательствуя). Он добросовестно старался вникать в дела, но, видимо, ему было все же очень скучно среди нас. Боевой офицер, склонный к военным авантюрам, П. П. Скоропадский мог бы еще утешиться всем тем, что обычно связано с верховной властью — той шумихой, теми парадами, которые и утомляют, но и забавляют. Первое время вместо этого его забавляла атмосфера заговора, которая очень долго чувствовалась во дворце; забавляли приемы, встречи, интриги — но это стало скоро надоедать П. П., как надоедали ему и ежедневные заседания Совета Мин<истров> (лишь с середины Июня мы по воскресеньям совсем не работали, а по субботам съезжались в 2 ч. на 2-З часа>.
П. П. по-существу — порядочный и благородный человек, но беспринципный, не в смысле цинизма или отвержения принципов, а в том смысле, что вся его принципиальность не шла дальше обычной порядочности — ни мировоззрения, ни глубоких убеждений у него не было по поверхностности натуры. Самый трудный порог для него, как подлинного военного, был в разрыве со старым строем, с присягой — но это случилось помимо его воли, это захватило всех. В Дон Кихоты П. П. не годился и он кинулся в авантюру украинской самостийности, в которой пребывает (все же полуискренно) и доныне. Таким украинцем, каким его хотят и хотели видеть защитники украинской монархии, он не был и не может быть — оставаясь везде и всегда русским человеком. И то, что в годы, когда столько людей потеряли голову, отреклись от морали, стали бесстыдными оппортунистами, перед П<авлом П<етрови>чем жизнь поставила трудный вопрос о рыцарской верности России, то, что он поддавался (и поддается) разным украинским нашептываниям и нередко ругает «москалей” и Россию, — в этом отречении от того, что является его сущностью, П. П. утерял устои, которыми держалась духовно его личность. Ныне — насколько мне позволяют судить встречи и беседы в Берлине — это уже просто авантюрист, поставивший ставку на самостийную (при немецкой, а не польской поддержке) Украину. Ему сейчас просто уже невыгодно отойти от своей позиции... Впрочем, государственные деятели в большом числе могут во всех странах явить тип практических последователей Маккиавели — удивляться П<авлу> П<етрови>чу особенно не следует. Только одно — это не был ни государственный человек, ни даже “верховный главнокомандующий” и вождь — хотя он и был на этих ролях. Между прочим он был добрый, привлекательный и милый — в частных отношениях (насколько я мог судить об этом).