APВ начало libraryКаталог

ГУМАНИТАРНАЯ БИБЛИОТЕКА АНДРЕЯ ПЛАТОНОВА


backgoldОГЛАВЛЕHИЕgoldforward


ГЛАВА ВТОРАЯ

 

Перемены произошли с такой быстротой, что в реальность их даже трудно было поверить.

Леонид Андреевич сделался старшим врачом.

Дядя Миша Сазонов, коммунист, корабельный кок, который гордился тем, что пять лет кормил команду одного из крупнейших в мире боевых кораблей, теперь заправлял пищеблоком, поклявшись не допускать никаких хищений.

Коммунист, комиссар-краснофлотец Кострикин стал во главе «полиции», набранной из политработников и комсомольцев.

Все назначения были проведены приказами немцев.

Впрочем, рабочего лагеря в каменных бараках больше не стало. Остался в двух блоках лишь лазарет на тысячу коек, а в третьем блоке — только сапожные и портновские мастерские с числом рабочих не более сотни да склад амуниции с командою в семь человек, во главе с Барковым.

В результате перестановки и передвижения в лазарете остался Кумов, которого немцы не могли никуда послать на работы из-за его незаживающей раны.

Трудников оказался старшим карантина в бывшей секции Балашова. Балашов перешел в санитары, Муравьев был назначен уборщиком перевязочной. Баграмов же поселился в аптеке, в помощниках у Юрки, где было удобно встречаться со всеми врачами, санитарами и фельдшерами, приходившими сюда для получения лекарств.

Жизнь сама по себе так сложилась, что Емельян оказался так или иначе связан со всеми. К нему шел врач посоветоваться о том, куда поместить вновь прибывшего человека, который казался опасным по своим настроениям; к нему обращались повара с просьбой воздействовать на Баркова, чтобы он выдал крепкую обувь рабочим кухни, которым приходилось стоять в лужах; то кто-нибудь просто пришел поделиться новостью — слухом о новой победе, об освобождении Красной Армией Ржева и Льгова.

— Не слишком ли много к вам ходят, товарищ писатель? — сказал Муравьев. — Приметит какой-нибудь нехороший глаз, да и «сглазит»!

— А что я могу поделать? Не гнать же людей! — возразил Баграмов.

— Организация слабая. Надо расставить людей по местам, разделить их функции, и поменьше опеки. Ведь люди все взрослые! — проворчал Муравьев.

Барков явился также с претензией:

— Емельян Иваныч, не посылайте вы разных людей на склад. Ходят, ходят! Того и гляди до весны не дадут дожить — на виселицу отправят. Немцы требуют все держать на учете, а вы хотите, чтобы я открыл розничный магазин одежды и обуви! Я хотел бы всегда иметь дело только с одним человеком.

Видимо, прав был Муравьев, что слаба и совсем еще не слажена была их неоформленная, но уже кипевшая полной жизнью организация.

Пришлось обещать «майору со склада», что он будет иметь дело только с давно известным ему аптекарем Юркой или с Кострикиным, к которым и направлялись бы все претензии относительно обуви и одежды.

Да и «тихое место» — аптека, о спокойствии и преимуществах которой говорил Юрка, перестала уже быть спокойной именно потому, что в эти дни перешел в нее Емельян, который слишком со многими связан.

Да, нужно рассредоточить все, нужно рассредоточить, распределить, но сделать это по-настоящему может только организация. Значит, надо спешить с ее оформлением. А как это сделать? Лучше всех это должен знать Муравьев, пусть он и возьмется за дело, думал Баграмов. А между тем по-прежнему все ежедневно тянулось к аптеке.

С сосредоточенным, тихим Гришей Сашениным и его совершенно противоположным по складу начальником — дерзким и жизнерадостным зубоскалом Юркой — Баграмову было в аптеке удобно и хорошо.

— Помощничка бог мне послал! — шутливо ворчал Юрка. — В каждой ноздре вентилятор. Как дунет, так порошков десяток раздует, вроде Руслановой головы!

— Скоро ли ты, клистирная трубка, усвоишь, что Русланова голова никогда не дула носом на порошки, ибо она в аптекарских помощниках не работала! — отшучивался Баграмов.

Свертывание порошков за длинным аптечным столом — это была основная работа, которую Ломов доверял неопытным рукам своего новоявленного «помощника». Для лазарета на тысячу коек это был труд полного рабочего дня: едва двести — триста ровных кучек какого-нибудь лекарства, привычной рукой Ломова рассыпанных по аккуратно разложенным бумажкам, свертывались и укладывались в коробочки с этикетками, как на их месте уже появлялись четыре-пять сотен других порошков, ожидающих своей очереди.

Баграмов особенно полюбил тихий утренний час, когда санитар уже заканчивал уборку аптеки, Юрка уходил в центральную аптеку с заявками, а Сашенин разносил приготовленные заказы по секциям. Механическая работа Баграмова в этот час не мешала ему продумывать с разных сторон наступающие, накатывающиеся как волны вопросы.

Вот в такой-то момент и вернулся с запасами Ломов, одновременно с ним зашел из перевязочной «на перекурку» и Муравьев.

— Емельян Иваныч, вас женщины просят зайти в хирургию, — тихонько сказал Ломов, выгружая из ящика полученные в центральной аптеке медикаменты.

— Это еще что за новости! — недовольно вскинулся Емельян.

— Им нужен совет по важному делу.

— Ты бы им сам посоветовал, что им надо, — возразил Баграмов, у которого сложилось очень нелестное представление о женском бараке в результате некоторых разговоров между Краевцом и Костиком, после того как кто-нибудь из них пробирался в женский барак в гости.

— У них, Емельян Иваныч, очень серьезное дело, — возразил аптекарь. — Вы слышали про «цивильных» женщин, которые несколько раз подходили к лагерю?

Емельян, конечно, об этом слыхал.

Это было в один из самых последних дней февраля, когда уже началась оттепель и всех потянуло на свежий воздух, на запах талого снега, на крылечки и на скамейки, которые вынесли из бараков. Одутловатые, желтые лица больных начали оживать на воздухе.

К лагерной проволоке снаружи несмело приблизилась группа женщин, работавших без охраны в соседней деревне. Это были тоже русские женщины, однако не утерявшие женственности, одетые в небогатое, но чистенькое платье, а не так, как в лагере, — в юбки, сшитые из солдатских шинелей...

Немцы, словно бы подобревшие с наступлением тепла, вопреки обычным лагерным строгостям, разрешили женщинам-военнопленным поговорить с землячками. Гражданские женщины с сочувственной жалостью поглядывали на военных русских сестер, томившихся за колючей проволокой. Доля «цивильных» невольниц казалась им легче...

На второй день «чистая душа», тоже как бы подобревший от весеннего воздуха, позволил «цивильным» женщинам передать подарки для женщин-военнопленных — конфеты, носовые платочки, несколько пачек плохонького печенья и даже одеколон и пудру...

Пленным женщинам снова разрешили подойти к проволоке и поговорить с гражданскими.

«Гости» рассказывали пленным женщинам, как они работают на молочной ферме, где досыта пьют молоко и едят творог, рассказывали, что часто бывают в городе, ходят в кино и получают достаточно денег, чтобы купить себе пудру, духи, конфеты. Одна из них привела двухлетнюю девочку, одетую куколкой. Мать рассказала, что шубку девочке подарила хозяйка-помещица, которая девочку любит, как дочку, а вообще для русских детей хозяйка даже устраивала елку и всем надарила игрушек...

Среди «цивильных» оказалась и женщина-военфельдшер, которая вначале тоже содержалась в лагере военнопленных, но подала заявление о желании работать «цивильной» в гражданской амбулатории и ее отпустили из лагеря.

— Вот их и лечу, — указала она на подружек.— Доктор у нас тоже русская, Мария Ивановна. Та просто в городе на квартире живет, в русской больничке работает. Русских, украинцев, белорусов среди «цивильных» много. Марию Ивановну даже к матери в Минск отпускали на месяц...

На третий день, когда пленные женщины с нетерпением снова ждали гостей, появился у проволоки «чистая душа».

— Су-да-рыни! Я попро-шу отой-ти. Часовые могут стрелять! Вы знаете, у проволоки опасно! Военнопленным нельзя говорить с ци-виль-ными... Отойди-те! — потребовал гестаповец.

Посещения «цивильных» дня два как прервались, но в женском бараке все взбудоражилось.

— Там у них такая теперь идет агитация! Целая компания женщин собралась писать заявления немцам, что они хотят податься в «цивильные», — сообщил аптекарь.

— А может, и лучше, Юра? Зачем удерживать в лагере поварских и комендантских подружек! — высказался Баграмов, складывая в коробку готовые порошки.

— Емельян Иваныч, да что вы! Не все же они одинаковы! — с жаром воскликнул аптекарь. — Ко мне обратилась Лидия Степановна Романюк, очень солидная женщина. Говорят, коммунистка, — добавил он шепотом.

— Я ничего ни хорошего, ни плохого не могу и не хочу сказать ни о ком из них персонально, — ответил Баграмов.

— А как же не персонально-то?! — вскинулся Юрка.— Вы с Клыковым из операционной поговорите. Вам Володька расскажет, как Лидия Степановна и другие спасали больных во время сыпного тифа зимой сорок первого, как они одеяла свои, от немцев тайком, отнесли в тифозный барак, как от себя паек отрывали, чтобы на первое время после тифа больных подкормить. Ведь если бы немцы про те одеяла узнали, так им бы карцер, а может, и плети! Сами ведь знаете, какой был режим в сорок первом!

Баграмов смутился. Кое-кто из старожилов лагеря уже говорил ему об этих поистине сестринских и материнских заботах женщин. И разве женщины, которые призывали его на помощь через посредство Ломова, могли отвечать за других, ищущих легкой участи?!

«Ведь это же наши жены, сестры и даже дочери... Среди них есть такие молоденькие! Они до войны не успели увидеть жизни, и если война их бросила в этот зверинец, их ли за это винить?!» — укоряя себя, подумал Баграмов.

— Да и как мне туда пройти? — уже чувствуя собственную неправоту, но желая скрыть от Юрки неловкость, продолжал еще сопротивляться Баграмов.

— Придумаем что-нибудь, — вмешался в разговор Муравьев. — Например, я узнаю сейчас, когда будут переводы через перевязочную в хирургию, а вы понесете на носилках больного, как санитар... Важно пройти, а там будет видно!

Баграмов взглянул исподлобья на Ломова, делая вид, что занят лишь порошками, и все-таки уловил «чертенка» в Юркином взгляде.

— Ох, ты, Юрка, и хитрый! Ведь это ты натравил на меня Семеныча! Ну прямо хитер, как... — Баграмов взглянул на обоих с дружеской усмешкой.

— Как аптекарь! — весело подсказал Юрка, стараясь не обнаружить своего торжества по поводу того, что все-таки ему удалось уломать Емельяна. — Ну что же, старик, прикажете выполнять? Узнать, когда понесут в хирургию больных? — спросил он.

— Иди узнавай. Я как раз работу кончаю, — сдался Баграмов.

...В перевязочной хирургического отделения Баграмова ждала Лидия Романюк. Лет двадцати восьми — тридцати, высокая, плотная, с темно-карими глазами, она сняла косынку и оказалась в венке из тяжелых темных кос. В белом халате она выглядела особенно свежей. Твердое, дружеское пожатие ее руки как-то сразу тронуло и взволновало Баграмова.

— Емельян Иванович, я к вам от имени нескольких женщин, — напрямик сказала она. — Вы слыхали, что немцы устроили женщинам провокацию? Многие девочки поддаются на эту удочку.

— Что-то слышал, — сдержанно отозвался Емельян.

— Эти «цивильные» — немецкие стервы, — решительно заявила Лида.

Она сказала это так убежденно и горячо, в правдивых глазах и низком, грудном голосе ее было столько искренности и обаяния, что Емельян сразу почувствовал к ней доверие.

— Конечно, провокация, — живо ответил он. — Тут задача выманить женщин из лагеря. — Баграмов понизил голос: — Есть слух, что какая-то сволочь организует фашистское «русское правительство», а где «правительство», там и «русская армия»! Вас, медицинских работников, немцы выдадут им как военнообязанных. Никто уже тогда не спросит о ваших желаниях. Состояние военнопленных вас от этого хоть как-нибудь защищает, хоть фашисты и не считаются с международной конвенцией...

— Вот и я говорю! — горячо перебила Романюк.— Так вот, Емельян Иваныч, вы извините... Я... мы тут, в перевязочной, читали «Клич» с комментариями... Ну... и... «аптечку». Не знаю, имею ли право... Ну и...— Романюк смутилась.

— Ну и что? — поощрил Баграмов.

— Завтра Восьмое марта. К вам обращается группа женщин, чтобы вы написали обращение к женщинам-военнопленным. Я бы сама написала, но ведь у вас выйдет лучше... И потом — будет правильнее, если это пойдет от мужчин и если передадут его как-нибудь стороной,— например, через прачечную, когда девочки будут стирать. Можно рыженькой Жене Борзовой...

Лидия так требовательно говорила, что Баграмову сделалось неудобно, что ни он, ни кто-либо иной из мужчин не вспомнили про Восьмое марта. И от ощущения неловкости он попрощался с Лидой несколько сухо.

...Вечером, вместе с Муравьевым составляя поздравление женщинам, Емельян отчетливо представил себе Лиду и почему-то с досадой подумал о том, что сам он выглядит много старше своего действительного возраста.

Лидия Романюк была захвачена в плен в канун Октябрьской годовщины 1941 года, во время фашистского наступления на Москву, когда танковые колонны противника, еще не предвидя отпора, который им будет дан на ближних подступах к советской столице, с самоуверенной наглостью рвались вперед, разрезая на части теснимые в боях соединения Красной Армии. В эти дни понятия первого, второго эшелонов и тыла так сблизились, что нередко санбаты неожиданно оказывались впереди позиций полковой артиллерии. Расположенный в сельской школе санбат, где работала Лидия Романюк, почти в полном составе, с конными санповозками, с автофургонами, подготовленными для эвакуации раненых, был внезапно отрезан отрядом фашистских мотоциклистов.

Военфельдшер, старшая операционная сестра санбата, Лидия Романюк была ранена в бок сразу двумя осколками мины. Рядом с ней лежала с опасной раной санитарка Женя Борзова, известная тем, что при щуплом по виду сложении вынесла на себе с переднего края свыше полсотни тяжелораненых.

В первые минуты плена, ожидая надругательств и оскорблений, Лида и Женя просили пожилую сестру дать им яду.

— Да что вы, Лидия Степановна, право! Ведь раненых сколько! А мы без врачей остались. Вы понимаете, что это значит? Иван Сергеич убит наповал. Семена Исаича расстреляли возле ворот, — верно, сразу признали еврея. Доктор Николичев без сознания... Вы хотя ранены, да в сознании, можете нами и санитарками руководить. Вы жизнью своей не шутите в такой обстановке. А ты, Женька, лежи уж помалкивай, дура! — строго добавила пожилая сестра.

— Фрау ист доктор [Эта женщина — доктор (нем.)], — пояснила по-немецки та же находчивая сестра немецкому офицеру, который с победоносным, надутым видом во главе десятка солдат вошел в школу. — Она у нас единственный врач в лазарете и сама тоже ранена.

Немец что-то заговорил в ответ.

— Он говорит, Лидия Степановна, что если у нас окажутся среди раненых скрыты здоровые, то весь персонал расстреляет.

— Переведите ему, что мы не боимся смерти, — ответила Лида. Но сестра рассудила ответить иначе:

— Господин офицер может быть уверен, что кроме раненых у нас остались лишь сестры и санитарки...

На другой день школа была занята немецкой частью. Раненых перевели в колхозный овин и две недели держали здесь, в полутемном и холодном помещении.

Под руководством самой Лиды две сестры извлекли у нее из бока осколки. Рана стала затягиваться. К концу этих двух недель Лида смогла уже делать ежедневный обход и руководить перевязками, даже решилась сделать сама несколько небольших операций.

В это время израсходовались санбатовские продукты.

Через унтер-офицера охраны Лидия Степановна вызвала начальника и потребовала поставить лазарет на довольствие. Немец ответил, что для пленных здесь продовольствия нет и что их эвакуируют глубже в тылы. Спустя еще день, по приказу немцев, раненых погрузили в повозки, и они кое-как добрались до железнодорожной станции.

Их начали уже переносить в вагоны поданного состава, но вдруг погрузку пленных остановили. Пленным санитарам и сестрам выдали ведра с раствором лизола и приказали вымыть вагоны. Конвойные солдаты торопили их ударами и злобными окриками.

Через четверть часа этот поезд отправили на восток, за ранеными гитлеровцами, которых уже несчетно было накрошено под Москвой.

Размещенные в пустом пакгаузе, промерзшие и голодные, с радостью наблюдали раненые пленники бесконечное движение немецких санпоездов от Москвы...

С разрешения немцев, местные крестьяне привезли для лазарета картошки и овощей, которые санитары и сестры круглыми сутками варили в ведрах на улице. Раненые выползали греться возле костров.

Но когда несколько человек легкораненых убежали из-под охраны в лес, остальных наглухо заперли и через два дня всех, кто покрепче, погрузили в один товарный вагон немецкого санитарного поезда. Тяжелораненых приказали оставить в пакгаузе без персонала. Поезд еще не успел отойти от станции, когда в пакгаузе раздалась трескотня автоматов и крики. Сестры и санитарки с проклятиями и плачем бросились колотить в запертую дверь своего вагона. В ответ последовала лишь автоматная очередь охраняющего солдата.

...Их привезли в Германию. Под завывание зимней вьюги, в жестокий мороз, они оставались в запертом вагоне на запасном пути с вечера до утра. Закоченевших, измученных теснотой, лишь к полудню другого дня их выпустили из вагона. Пятеро оказались мертвыми.

Лида с ее подругами прибыли в этот лагерь около нового, 1942 года. В особо отгороженных двух женских бараках здесь уже было с полсотни женщин и девушек — «старожилок».

От века кровавые схватки были уделом мужчин. Женщина оставалась у очага, берегла детей, врачевала раненых и только тогда, когда враг врывался в селения, попадала в плен или бралась за оружие. Но уж если она оборонялась, то до последнего мига жизни. В истории войн не много рассказов о подвигах женщин, но все они говорят о геройстве, достойном славы и удивления. Тяжек вражеский плен для мужчины. Для женщин — еще тяжеле. Женщина, брошенная в неволю, на прозябание в грязном, прокопченном, тесном бараке, истощенная, умирающая от вражеской раны, как и ее подруга, бессильная облегчить ее страдания, мучается, силясь перед врагом не выронить жалобы. Женщину гложет тоска по утраченной женственности, но она отрекается от нее, отрекается от красоты, клянет ее, чтобы не приглянуться, не дай бог, врагу, потому что ей ненавистен его мужской взгляд, он оскорбляет ее и грязнит...

На фронте ей приходилось ползти по полю с катушкой телефонного провода, хорониться от осколков в наполненных водою старых воронках или в какой-нибудь котловине, где в глинистой луже пухнет непохороненный труп, или вытаскивала она ползком раненых с поля боя, вцепившись в шинель бойца пальцами и зубами, или в особо устроенной амбразуре пристально наблюдала точку через оптический прибор снайперского оружия, — там на ней тоже были тогда простая шинель, и кирзовые сапоги, и пилотка, и со своим оружием она была равной мужчине...

Но только-только окончится боевая страда, только смоет волною ветра кислый дым снарядных разрывов, только выйдет она для отдыха во второй эшелон, останется хоть на минутку одна, как сразу скинет пилотку, расчешет, уложит волосы, заглянет в ручное зеркальце и по секрету скажет себе, что она все еще женщина и всегда останется женщиной, и хочет и будет любить, и будет рожать и кормить детей. Вот только дайте управиться с теми, кто вторгся на нашу землю...

Даже самая суровая, самая строгая женщина-воин где-то в глубинах сердца хранила эти тайные мысли, несмотря на то что принимала подчас даже подчеркнуто грубый вид простого солдата.

И все-таки там она не тосковала. Преодолевая страх, боль, усталость, из самолюбия отвергая помощь даже в тех случаях, когда ее было естественно попросить и мужчине, она была уверенна и тверда.

А здесь, в бездеятельности этой гнилой и смрадной неволи, где не было места подвигу, хотя она и рвалась к нему, что было ей делать? Покончить с собою? Спятить с ума?

Счастливее были те, кто оставался у дела, помогая и здесь раненым и больным. В труде и в сочувствии к товарищам они забывались от собственной боли.

Зато в те часы, когда дневной труд был закончен, как выползала она, как впивалась в женское сердце эта змеища — тоска! Плен, и этот барак, и оторванность от родной стороны, от семьи, от детей казались пожизненной участью...

Когда боль и тоска по близким, по детям, по мирной жизни и дому подступала к горлу болезненной спазмой, одни просто плакали, иные молча закусывали до крови губы и сжимались в комок, словно уходя в какую-то непроницаемую скорлупу, а у третьих эта боль вырывалась громким и безобразным хохотом, непристойными анекдотами. Они безжалостно издевались над плачущими «тихонями», в сущности — над самими собой, гадко надругались над собственной женственностью, стыдливостью, чистотой...

...Невзирая на формальный запрет мужчинам входить в женский барак, каждый вечер некоторые сюда пробирались «погреться», во главе с шеф-поваром Колькой Пироговым и комендантом каменных Брониславом Николаевичем.

За «большим» начальством тянулось и начальство поменьше — переводчики, повара, полицаи, приносили выпивку, много еды...

Голод толкнул некоторых женщин и девушек на связи с этими «всемогущими» лагерными сословиями.

Первенство в женском бараке принадлежало комендантше Людмиле, любовнице Бронислава. Смазливая бабенка, она говорила совершенно легко по-немецки, ходила в гражданском платье, подкрашивала брови и губы, пудрилась и душилась, по внешности не отличаясь от местных немецких «фрау».

Три врача, немолодые женщины, в первое время старались удержать товарок по плену от морального падения. Они предложили сестрам и санитаркам устроить кружки повышения квалификации. Но Людмила и несколько ее подпевал подняли их на смех. Людмила, как только приступали к занятиям, заводила какую-нибудь «блатную» песенку, до которых она была мастерица, ее подружки подхватывали нарочито визгливо и громко или начинали на весь барак рассказывать недостойные, сальные анекдоты, наблюдая, как это коробит скромных немолодых врачей и девушек — их учениц...

— Я была бы старушечкой, тоже осталась бы честной, благо никто не позарится! Что ваша учеба, от голода, что ли, спасет! — шумела Людмила.

— А переспишь с мужичком — не слиняешь, зато уж сыта! — в тон комендантше подхватывала ее подружка Марго.

— Девочки, наша жизнь все равно пропащая! Покуда живется — живем, а придет помирать — не заплачем! — лихо подначивала Людмила.

Учеба, которая началась успешно, даже с подъемом, в этой обстановке скоро оборвалась.

Тогда женщины-врачи воспользовались своим «офицерским» правом на отдельное помещение. Им выделили перегородкой в том же бараке закуток, что окончательно разозлило хулиганок, которые находили теперь особое удовольствие именно здесь, у самой перегородки, играть в домино, с особым смаком ударяя костяшками по столу, перемежая удары бранью и выкриками. Женщины-врачи, как будто не слыша, молчали...

Лидия Романюк по прибытии в лагерь была назначена старшей операционной сестрой в хирургическом отделении лагерного лазарета.

Измученная тяжелой дорогой, истощенная, с не вполне еще затянувшейся раной, она, возвращаясь в барак после работы в перевязочной или в операционной, так уставала, что почти не замечала того, что творится вокруг. Ее не трогали ни ссоры, ни драки, ни беззастенчивое, циничное поведение ночных гостей. Добираясь вечером до койки, она сразу валилась с ног и засыпала до той минуты, когда раздавались свистки на подъем...

Лида уже знала в лицо весь женский и мужской персонал лазарета, но почти ни с кем не знакомилась близко.

Только месяца через три, когда начала утихать эпидемия тифа и ослабли зимние холода, от которых впятеро возрастала усталость, Лида, словно впервые очнувшись, присмотрелась к окружающей обстановке. Подруга Лидии, бывшая ивановская ткачиха Женя Борзова к этому времени оправилась от своей раны и начала подниматься с койки. Прикованная всю зиму к постели, она провела это время безвыходно в бараке. Четыре раненые женщины помогали здесь одна другой сами, потому что прочие были днем на работе, а пять-шесть женщин, которые нигде не работали, не хотели помочь: это были разъевшиеся на проституции, ленивые девки, проводившие время в бездумном лежании под одеялами и шинелями или в чтении эмигрантских бульварных романов.

— Лида Степановна, устрой меня поскорее работать. Натерпелась я тут. Не могу больше жить между этих, — сказала как-то Женя, встретив Романюк, возвратившуюся с работы.

— А куда же деваться, Женя?

— Да все туда же, конечно. Куда нам еще! А мне хоть полсуток побыть в человеческой обстановке!

Лида взяла ее санитаркой.

Здесь почти все назывались сестрами и санитарками, хотя в самом деле многие были штабными машинистками, официантками, телефонистками или радистками.

Среди других медленно поправлялась от ран девушка, которую все звали Машутой. Было известно, что она в самом деле снайпер. Но, зная, что немцы зверски мучают женщин-снайперов, врачи записали ее в санбате раненой санитаркой.

Машута с семнадцати лет работала в шахте Метростроя в Москве откатчицей, потом перешла на бетономешалку. Сейчас ей было всего двадцать лет. Отчаянная и сильная девчонка, она, бывало, вырабатывая в метро до двухсот процентов нормы, со страстью покупала себе шелковые цветастые платья, чулки-паутинку, заграничные туфли и любила ходить на танцевальные площадки. Снайперский талант в ней открылся случайно, когда на загородной массовке метростроевцев, войдя в азарт, Машута под общие аплодисменты выбила в тире все самые дорогие призы. После этого ее вовлекли в стрелковый кружок, и с ее ведущим участием женская команда шахты взяла по стрельбе первенство в соревнованиях, а Машута получила значок «Ворошиловского стрелка».

В первые дни войны Маша пошла добровольно на фронт. Женщина-снайпер из одной с нею роты научила ее, чтобы избавиться от непрошеных ухаживаний, отказаться от женственности, носить брюки, кирзовые сапоги и не брезговать крепким бранным словцом. В роте она слыла и грозой фашистов и озорной, бесшабашной девчонкой. В плену продолжала держаться с тою же лихостью.

Прослышав от девушек, что Машута не санитарка, а снайпер, «старший русский комендант» лагеря Митька Шиков воспылал к ней уважением и преследовал заботливостью. Несколько раз он ей присылал гостинцы, не раз, заходя в барак, особо справлялся о ее самочувствии, и внимание этого стройного, красивого парня в пограничной форме подкупило Машуту. Она поправлялась и тайно была теперь влюблена в Шикова. С заботливой, доброй Лидою Романюк у нее тоже были хорошие отношения. Но вот однажды Бронислав, придя, как обычно, в гости к Людмиле, передал ей, кроме своего непременного котелка, еще сверток.

— Лидушка! — окликнула комендантша. — Тебя, тебя зову! Романюк! Тебе Митя Шиков прислал посылочку!

Людмила выкрикнула это нарочито громко, на весь барак, чтобы скорее всем сообщить сенсацию. В ее голосе слышалось торжество. Замкнутая и, казалось, надменная Лида, державшаяся особняком, вызывала уважение женщин. Иные молоденькие девушки даже звали ее на «вы» и по отчеству — Лидией Степановной. Это тревожило Людмилу, рождало в ней ревнивое чувство, лишая ее бесспорного первенства. Теперь Лида войдет в общий ряд, и хоть роль любовницы самого Митьки Шикова даст ей известные преимущества, но исчезнет та атмосфера неуловимой почтительности, которая ее окружает...

— Вы Людмилу остерегайтесь, — как-то предупредила Лиду тихая длиннокосая санитарка Наташа. — Про нее есть неважный слушок: муж у нее был политрук в редакции дивгазеты, в плен попал раненым, а она его продала фашистам. Понимаете — мужа родного!

— Птицу знать по полету! — брезгливо ответила Лида, и с Людмилой она не говорила совсем...

— Лидка, иди возьми передачку! — с настойчивой фамильярностью повторила Людмила. — Митя Шиков тебе прислал!

— Я его не просила, — холодно ответила Романюк.

— А он сам догадался! — ласково усмехнувшись, сказал Бронислав. — Ты, дочка, бери, не стесняйся! Не назад мне нести.

— Говорю, мне не надо, — решительно возразила Лида.

— Да будет ломаться-то, Лидка. Дают — и бери! — внезапно встряла Машута, за удалью восклицания стараясь скрыть горечь обиды на Шикова.

Она не завидовала. Добрая по натуре, она поделилась бы едой с Лидой, как и с другими. Но ей стало обидно, что Митька прислал свой подарок не ей...

— Бери сама, коли хочешь, — бросила Лида Машуте.

— Дорожишься?! — злобно воскликнула Людмила.— Я дура! Думаешь, он тебе кланяться станет?! Другую найдет. Пожалеешь!.. Девки! Иди угощаться!

Вокруг передачи Шикова живо собрался кружок голодных.

Назавтра Шиков, придя на вечернюю проверку в женский барак, поклонился особо Лиде.

— Здравствуйте, Лида. За что вы меня обижаете? — скромно сказал он.

— Я вас не знаю. За что же мне вас обижать? — холодно возразила Романюк.

— Не знаете, а обижаете. Вот и несправедливо! Я к вам попозже зайду познакомиться лучше, кое-что принесу, — сказал он, уходя.

— Ничего не носите, не нужно, — настойчиво ответила Лида.

— Соколиха какая нашлась! — воскликнула Анюта Курчавая.

— Чистоплюйка какая сознательная! — злобно выкрикнула соседка Людмилы Маргошка. — Должно быть, мы все с вами, девки, навоз! Митя! Митя! Ты товарец себе присмотрел дорогой, не ту цену даешь!

И Маргошка добавила замысловатую, длинную ругань.

Комендантша взглянула на Лиду и на Маргошку и усмехнулась, предвкушая жестокую схватку.

Но Романюк спокойно пожала плечами.

— Эх, Марго! Когда-то была ты, должно быть, рабочей дивчиной, а тут проститутской угодницей стала. Не стыдно?! — сказала Лида.

— Чего мне стыдиться? Не барышня! — запальчиво продолжала Маргошка. — Вы ведь небось благородных родителей дочка? Папаша у вас, должно быть, профессор?! — ломаясь, выкрикнула она.

— Мой отец каменщик, на стройках работает. И я комсомолкой работала с ним, — ответила Лида.

— Пря-ямо! Поверим, что ты кирпичи таскала! — усмехнулась Анюта Курчавая.

— А я кирпичей не таскала, я крановщицей была, краном их подавала, — спокойно сказала Лида.

...Шиков пришел еще раз, когда Лида уже спала. Он сел к ней на койку и провел по спине ладонью.

— Кто тут? — вскинулась в темноте Романюк.

— Я, Дмитрий, — шепнул он, низко склонившись и положив к ее изголовью какой-то сверток.

— Встать с койки! — на весь барак крикнула Лида.

— Ну, попомнишь ты! — шепнул Шиков с угрозой.— Ах, это я к вам попал, дамочка?! — так, чтобы слышали все, громко выкрикнул он. — Извиняюсь, я в темноте не по возрасту затесался! Я думал, тут кто из молоденьких! Машута, где ты? Ау-у! — позвал он шутливо.

— Иди ты!.. Раньше было бы звать Машуту... Опоздали вы, господин комендант! — сдавленным голосом ответила Маша

— Митя! Иди ко мне! — позвала Маргошка...

...И хотя Шиков больше не сделал поползновений к сближению с Лидой, Машута в ревности не могла простить, что Митька Шиков ей оказал предпочтение. Маше так хотелось задеть, уколоть, обидно чем-нибудь упрекнуть невольную соперницу, однако повода не было, и вместе с неприязнью Маша испытывала к Романюк невольное уважение.

От безделья как-то Машута придумала особый род озорства: на утренней поверке, когда в барак заходили немцы — солдат и унтер, «отмачивать» вслух по их адресу самые заковыристые, непристойные словечки, пользуясь их незнанием русского языка. Марго, Анюта Курчавая и некоторые другие подхватили эту забаву, и все на поверках едва удерживались от хохота...

— Дрянь! Позоришь советских женщин! — прикрикнула на Машуту возмущенная Лидия.

— Да брось ты! Чего немчура понимает! — не унимаясь, возразила Машута.

— Ничего, кроме матерных слов, — ответила Романюк.— Ни «здравствуй», ни «извини» по-русски немец не знает, а поганую ругань всю давно изучил через ваших дружков!

— А ты хочешь быть лучше нас всех?! Скажите, анютина глазка какая! — взъелась Маргошка.

— Дуры! Я не хочу, чтобы немцы могли говорить, что советские женщины все проститутки. Мне не за вас, а за честных обидно. Достоинства женского нет в вас. Позоритесь! Перед кем?!

— Ах, во-он оно что! Митьку Шикова прогнала, а немцу понравиться захотела! — не помня себя, в ответ закричала Машута.

И Романюк не сдержалась, она так ударила по лицу Машуту, что та отлетела к стене, а потом кошкой бросилась в драку на Лидию. Их ухватили за руки. Немец скомандовал

 Halt! Still! [Стой! Тихо!]

Он не понял их препирательств, но Романюк казалась зачинщицей, и он отвел ее в лагерную тюрьму.

 Drei Tage [Три дня], — сказал он и в пояснение показал три пальца, отворив ей дверь в одиночный карцер...

После выхода Лиды из карцера женщины-врачи предложили ей, как «офицеру», переселиться к ним за переборку, но она отказалась/

В феврале 1943 года, когда из каменных были отправлены полиция и повара, женский барак наполовину осиротел и притих. Многие, в том числе Людмила, «овдовели». Новое же начальство каменных бараков странно не торопилось проникнуть к женщинам.

Строгое и вдумчивое, приятное кареглазое лицо Лиды с несколько полноватыми губами вставало в воображении Баграмова. Ему хотелось расспросить о ней Юрку, но он удержался от вопросов, опасаясь вызвать Юркины подозрения в личной заинтересованности.

Баграмов в своем обращении к Восьмому марта написал о вкладе советских трудящихся женщин в борьбу с фашизмом — о их труде на хлебных полях, на шахтах, на военных заводах родины и на фронте...

«А вас хотят сделать солдатами фашизма, — заканчивал Емельян. — Советские женщины! Вы — пленные бойцы и командиры Красной Армии. Пусть здесь наша общая участь горька, тяжела, но не меняйте ее на провокаторские конфеты и пестрые платочки онемечившихся проституток!..»

Юрка украсил виньеткой поздравительное письмо к Международному женскому дню, сделал красивую обложку с медальоном, в котором Балашов нарисовал портрет Ленина.

Восьмого марта оберфельдфебель опять разрешил гражданским русским женщинам «по русскому обычаю» сделать подарки женскому бараку военнопленных. Те передали две пары туфелек на высоких каблуках, три пары чулок, гребенки, крем, пудру, духи и конфеты.

Когда в женском бараке все это было развернуто, то на дне конфетной коробки оказалась какая-то надпись карандашом

— Постой, покажи, что написано! — живо и простодушно заинтересовалась Машута и потянулась к коробке.

— Там по-немецки, ты все равно не поймешь, — возразила Людмила. Быстро выхватив коробку, она поспешно скрыла надпись от глаз Маши.

— Врешь, там по-русски! — теперь уже подозрительно уперлась Маша. — Покажи, что написано! Не тебе писали, а всем!

Но Людмила окрысилась.

— Не дам. Эту коробку надо немцам отдать, а то все пропадем! — нечаянно проговорилась она.

— Дай сию же минуту сюда, — внезапно вмешалась Лидия, решительно подойдя к комендантше.

— Тебе-е?! — презрительно протянула Людмила.— Ты спятила, барыня, что ли?! Девки, смотрите-ка, дело дошло до чего — опять барыня в драку полезла!

Пытаясь схватить коробку, Романюк толкнула Людмилу в грудь, но та отскочила, ловким движением спрятав коробку за спину.

— А, дерьмо, ты еще раз карцера хочешь?! — крикнула комендантша. — Машута, Маргошка! Вали ее на пол, свяжем!

Маргошка и прочие прихлебательницы комендантши кинулись на подмогу Людмиле.

— А ну, разойдись! — вдруг угрожающе выкрикнула Машута и вскочила на стол, стоявший среди барака. — Разойдитесь от Лидки, девки!

Женщины отшатнулись, выдавая Лидию на единоличную расправу Машуты. Та стояла взлохмаченная, готовая к прыжку, обводя всех почти сумасшедшим взглядом своих темно-карих глаз и сжимая в руке отточенный хлеборезный нож.

Все замерли. Лидия, тоже не шевелясь, ожидала удара.

— Людка, сволочь, отдай Лидке коробку, — неожиданно угрожающе в сторону комендантши процедила сквозь зубы Машута.

— Пож-жалуйста, жалко, что ли! — ничего не поняв в этом внезапном повороте, но не осмелившись возражать, сказала Людмила и протянула Лиде коробку.

— Только попробуешь вырвать — не пожалею себя, а тебя зарежу, сука продажная, — сказала Машута, по-прежнему обращаясь к Людмиле и угрожая ножом. — Девчонки, заприте двери! — скомандовала она.

Внезапная ярость Машуты всех покорила. Никто не смел ей перечить. Женя Борзова кинулась, заперла дверь. Многие женщины опасливо и выжидающе сбились в кучку у другого конца стола.

— Лидка, читай всем вслух, что написано, — сказала Машута, не изменяя своей воинственной позы.

Крашеный, яркий рот Людмилы кривился на побледневшем от страха лице, она растерянно прижалась спиною к простенку.

Романюк в общем молчании отчетливо прочла карандашную надпись на донце коробки: .

— «Не верьте ни единому слову изо всей нашей брехни. Все фашистский обман...»

— Ой, де-евочки! Вот тебе раз! Значит, их заставляли?! — наивно воскликнула маленькая Наташа.

— А ты думала как же! — сказала Лидия.

— Слыхали, девчонки?! — крикнула со стола Машута.— Слыхали, что Людка хотела от нас сокрыть, а немцам отдать?! Только бякни, стервятина, немцам, попробуй! Башку отрежу! — опять обратилась она к Людмиле.

— Дуры, да я ведь не за себя, а за всех испугалась! — с жалобным хныканьем оправдывалась Людмила. — А вдруг это нам для испытания немцы же написали!

— Им тебя не испытывать! Ты с первых дней плена испытана, когда продала фашистам мужа родного,— выложила Машута.

Людмила истерически вскрикнула, упала на койку, разразилась рыданиями. Женщины сбились кучкой в другой стороне барака, вполголоса обсуждая событие. Даже Маргошка и ее подружки не подошли к Людмиле, не проявили сочувствия к рыданиям комендантши.

— Москва слезам не верит, — насмешливо сказала Машута. — Слышь, свистки на обед! А ну, Людка, рыло обмой, приведись в порядок да иди получить жратво, немецкая сучка! — скомандовала Маша и тут только спрыгнула со стола.

— Ты, Лидка, не злись на меня, у меня характер такой озорной, а за правду я хоть в петлю! — дружелюбно сказала Машута, подойдя к Лидии. — Вдвоем мы с тобой наломаем дровишек! Ты лучше со мной дружи.

— Хулиганка ты, Машка, из-за того я с тобой не дружу,— ответила Романюк, — а дело с тобой иметь можно. Видно, ты рабочую кровь свою не забыла.

Машка сплюнула по-мальчишески сквозь зубы.

— Словами, верно, я безобразничаю. А ты суди не по словам. Ты ведь умная, и в годах, с образованием тоже. А ведь я, — Машута понизила голос до шепота, — самолюбие только свое не хотела перед тобою сломать... — И совсем уже так, чтобы слышала одна Лидия, Маша добавила: — А за Митьку я на тебя не злюсь. Гадина он. У него золотых часов одних дюжина... Падаль!


backgoldОГЛАВЛЕHИЕgoldforward