APВ начало libraryКаталог

ГУМАНИТАРНАЯ БИБЛИОТЕКА АНДРЕЯ ПЛАТОНОВА


backgoldОГЛАВЛЕHИЕgoldforward


 

Часть третья

СОПРОТИВЛЕНИЕ

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

 

Значение Сталинградской победы Красной Армии над гитлеровской Германией невозможно преувеличить. Это была победа полководческой мудрости, военной техники и народного мужества, взятых вместе. Словно, дойдя в отступлении до низовьев Волги, напившись шеломом ее животворной воды, русский народ обрел богатырскую силу. Многоголовый и огнедышащий змей, покрытый железной чешуей, был повергнут на этих курганах, и черная кровь его застывала в приволжских снегах.

Советский народ понимал, что это еще далеко не конец тяжелой страды, что военный потенциал фашизма еще велик и железный змей еще попытается снова взмахнуть крыльями, дохнуть в лицо пламенем и задушить поединщика смрадом, но срубленные головы, прижженные горящими головнями сталинградских пожаров, не отрастут уже сызнова и чудовищу не воспрянуть в его былой силе.

Выращенный в уродливых колодках расизма, бедный мозг среднего гитлеровца не мог постигнуть, что именно дикий, в представлении советских людей, расистский бред особенно прочно сплотил против фашизма все множество разных народов Советской страны.

Люди поднялись на защиту городов и сел от огня, детей от издевательства, рабства и смерти. И какой бы национальности ни был советский боец — азербайджанец, грузин, казах, якут или башкир, каждый сожженный фашистами дом он считал своим родным домом.

Каждого осиротевшего ребенка — белорусского, украинского или русского — своим сыном, каждую оскорбленную женщину — своей женой, сестрой, матерью.

И какой бы ни был земли пахарь, — он считал своим неубранным урожаем растоптанные на полях танками и смятые пехотой хлеба Белоруссии, Смоленщины или Украины и восполнял этот хлеб для страны, отрывая кусок у себя и своей семьи, чтобы кормить сражающихся бойцов.

А в ту пору, когда гитлеровские полчища обложили Москву, легче ли, чем бойцам в окопах, было монтажникам-верхолазам под осенними ливнями и зимними буранами сваривать перекрытия заводских зданий в Сибири и на Урале! Кожа ладоней пристывала к двутавровой стали балок, пальцы деревенели, ватники не спасали на высоте от пронзительного ветра. А каково другим было работать на морозе в цехах, над которыми не возведена еще кровля! Каково матерям оставлять ненакормленных детей в холодных бараках, чтобы самим еще до рассвета, утопая по колено в снегу, бежать на работу!

Но в забоях шахт, на промыслах и в заводах они трудились по двенадцать, и по четырнадцать, и по шестнадцать часов, с темна до темна, а то и ночь напролет, сознавая, что это борьба за жизнь на земле... И так стояли они в труде осень, и зиму, и лето, и снова осень, и снова зиму. Усталые от ожидания, они твердо знали, что победа придет, но когда же, когда?!

А бойцам на фронте эта зима тоже давалась напряжением всех человеческих сил и великой кровью.

И вот победа пришла...

Сталинградская победа — победа живых и погибших — превратилась в величественное траурное празднество советских народов, которые самоотверженно здесь проливали кровь и не жалели жизней и победили. Теперь они осознали, что и кровь пролита, и жизни убитых отданы не напрасно, потому что и последняя, окончательная победа уже решена.

Сталинград возродил надежды порабощенных фашизмом народов. Они увидали, что их историческая судьба полностью зависит от свободолюбия, мужества и готовности к подвигу советских людей, и они еще больше поверили в силы советских бойцов и в их мужество. Это придало им самим новую волю к борьбе в фашистских тылах, к сопротивлению и победе над фашизмом. Тридцать первого января 1943 года капитулировал в Сталинграде Паулюс. Гитлер по этому поводу объявил общеимперский десятидневный траур. Еще бы! Итог Сталинграда был — миллион двести тысяч немцев ранеными, убитыми и пленными. Подверглись разгрому три армии союзников Гитлера — итальянская, румынская и венгерская. Но главное — стало ясно, что под сталинградским богатырским ударом затрещал хребет всей фашистской коалиции.

Союзники Гитлера, которые не успели ввязаться в драку, робко попятились.

Еще в донских и волжских просторах лежали в сугробах сотни тысяч брошенных немцами без погребения трупов и ветер, вздымая в степях метель, обнажал их серые закаляневшие шинели и стальные каски, накрепко примерзшие к мертвым черепам, еще не были подсчитаны по оврагам и балкам брошенные фашистами орудия, снаряды и машины, а турецкая армия, которая несколько месяцев напряженно стояла, придвинувшись к кавказской границе, без лишнего шума покинула этот рубеж и поспешно вползла назад в свое логово — в глубь страны.

Императорская Япония, до этого ожидавшая только часа, чтобы ринуться сзади и вгрызться в СССР, теперь приветственно присела на задние лапы и, морщась в улыбке, любезно помахивала хвостом.

Под гитлеровской Германией задрожала земля и раскрылась бездна. Поединок с советским народом грозил ей неминуемой гибелью.

Гитлер считал, что перед лицом опасности пора прекратить семейный раздор с империализмом Англии и Америки. Он поспешил сманеврировать в дипломатии. Не миновал еще и месяц после капитуляции Паулюса, когда диктатор Испании Франко передал ноту британскому послу в Мадриде мистеру Хору. Франко писал, что если без промедления не изменится ход войны, то Красная Армия вторгнется в глубь Германии. Тогда Россия превратится в гигантскую империю от Атлантического до Тихого океана, и «никто уже не будет тогда способен остановить продвижение коммунизма».

Америка и Британия хотя и не оправдали надежд стоявшего над бездною фюрера и его пиренейского друга, не вступили в союз с Гитлером, но все же алчные и двуличные заправилы западного капитализма ставили себе целью не только разгром гитлеровской Германии. Желая установить свое безраздельное господство в послевоенной Европе, они делали все, чтобы в войне с обреченной гитлеровщиной как можно больше было убито советских людей, как можно сильнее было разорено Советское государство, чтобы измученный ранами, истекающий кровью, голодный советский народ после войны стоял на коленях перед капиталистами США и Британии. После Сталинградской победы они опять не выполнили свое обещание и не открыли давно уже подготовленный ими второй европейский фронт. Они обманули советский народ. Но Красная Армия после титанической победы на Волге продолжала вести наступление, один на один сражаясь за мир на нашей планете, против фашизма...

Итальянцев, румын и венгров, разгромленных на востоке, гитлеровцы теперь удерживали в боях, выставив против них с тыла эсэсовские пулеметы. Но гитлеровская клика не отрезвела: она продолжала ставить знак равенства между нацизмом и немецким народом, мобилизуя все новые силы и уверяя немцев, что в опасности находится не фашизм, а Германия...

Однако именно с этого же времени все больше и больше немцев начало понимать гитлеровский обман.

 

Единство советских людей в плену подвергалось страшнейшему испытанию под ударом самого факта пленения, перед лицом невиданного наступления смерти, под гнетом лагерного бесправия и издевательств. Но как только ошеломленность, вызванная первым ударом, рассеивалась и едва оживал человеческий организм, так начинали возрождаться моральные силы пленных красноармейцев. Однако ничто не могло в такой степени укрепить физические силы и здоровье пленных, как весть о победе родины.

Разумеется, Баграмов не мог в феврале 1943 года сразу постичь во всей широте великое значение Сталинградской победы. Но он его, это значение, чувствовал как великий час перелома, который так или иначе приведет неминуемо и прямой дорогой к победе над гитлеровским фашизмом. Он не мог об этом молчать. И с этим не справиться было прежним примитивным способом: надписи на страничках «Клича» ему казались теперь детской игрой в пропаганду. Надо было кричать об этой победе, кричать во весь голос, найти такие слова, которые бы заставили биться сильнее каждое сердце...

Он писал свою книжечку целую ночь, а когда закончил, то оказалось, что вечные спорщики Барков и Кумов написали о Сталинградской победе каждый свое.

Скрепленные вместе три их статьи, размноженные в аптеке и облеченные Юркой в обложку завалявшихся у него проспектов «домашней аптечки», составили книжечку, которая пошла по всем отделениям лагеря за два-три дня до знаменательной даты двадцатипятилетия Красной Армии.

— Вы помните, какой завтра день? — спросил Иван Балашов Баграмова в канун этого праздника. — Завтра вас приглашают на торжественный вечер в рабочий лагерь, — сказал он.

— Спасибо. Конечно, приду, — ответил Баграмов.

Торжественный вечер! Как часто они бывали будничны, как часто на торжественных вечерах произносились громкие и заранее всем известные слова, от которых делалось скучно и самому докладчику, и он, стыдясь, бормотал перед множеством умных людей то, что все хорошо знали, и все с нетерпением ждали, когда окончится формальная «торжественная» часть вечера и начнется концерт, где о том же самом живыми словами скажут или споют артисты и живые, настоящие чувства разбудит музыка...

Но здесь даже сами слова «торжественное собрание» волновали своей необычностью. Баграмов ощущал, что и ему передалась какая-то частица внутреннего молодого сияния, принесенного Иваном.

«Товарищи красноармейцы, командиры, политработники! Сегодня 25 лет Красной Армии! Поздравляем вас! Красная Армия побеждает фашистов. Поздравляем вас! Желаем вам всем вернуться скорее в ее ряды! Да здравствует Красная Армия!»

— Хорошо? — спросил Иван.

— Ты придумал?

— Вместе с ребятами. Будет висеть во всех секциях, и по рабочему лагерю, и в лазарете, и в деревянных бараках — повсюду.

— Хорошо, Иван, — сказал Баграмов и только тут рассмотрел, что листовка была не написана, а отпечатана.— Где же ты шрифт взял, печатник Ваня?

— Из картона вырезал, наклеил, в чернила чуть-чуть глицерина, а валик — бутылка. Много не напечатать, а этих маленьких сняли сто штук, чтобы всюду хватило.

«Да, и в других лагерях, вероятно — по всей Германии, такие вот Иваны поднимают свои голоса, чтобы как можно теснее сблизить советских людей! — думал в ту ночь Баграмов. — Конечно, нужны и листовки и книжечки, но это еще не действие, а преддверие действия. Чтобы возникла возможность действия, все-таки нужно слагать настоящую организацию... Может быть, там, в рабочих бараках, найдутся люди, которые тоже об этом думали. Люди, которые затевают торжественное собрание, не могут не продумывать этого...»

В утро дня Красной Армии листовка, передаваемая из рук в руки по всем баракам, взволновала всех.

— С праздником, Емельян Иваныч! Вы не зайдете сегодня к нам, в барак санитаров? У нас кое-что намечается вечером, — обратился Кострикин.

— Я обещал быть в другом месте, — сказал Баграмов.

— Емельян Иваныч, есть одно предложение на вечер. Вы со мной не пройдетесь? — спросил аптекарь.

— Нет, Юра, я занят.

— Жалко. В бараке сапожников собираются провести концерт, — сказал Юрка.

«Все, все шевелятся! — подумалось Емельяну. — От страшного шока пленения начали оправляться... Ведь здесь не легче живется, чем в Белоруссии, в прошлом году! А все оживают! Вот что значит весть о победе!»

Чтобы пробраться в рабочий лагерь, Баграмову с Иваном нужно было подкараулить момент, когда прожекторный луч скользнет с «лагерштрассе» — с магистрали, разделяющей блоки, — оставив ее в темноте. Они ждали этого мига, притаившись у барака комендатуру. Вдруг по какой-то команде погасли огни разом на всех вышках. Полная темнота охватила лагерь.

— Скорей! — шепнул Балашов.

Они бесшумно пересекли магистраль и, вбежав по заранее намеченному маршруту в другой блок, тотчас прижались к первому же бараку, ожидая, что снова вспыхнут прожекторы. Но темнота не рассеялась.

— Что это значит? — шепнул Баграмов.

— Значит, погода благоприятствует, Емельян Иваныч. Пошли! — позвал Балашов.

Они взялись за руки, и Иван торопливо повел Баграмова по невидимой в наступившем мраке, но уже известной ему тропинке, к дыре в проволочной ограде, которая разделяла блоки.

Когда они пересекали второй блок, за внешней оградой лагеря раздались голоса патруля, повизгивание овчарок.

— Не готовят ли они налет на собрание? — шепотом высказал опасение Баграмов.

— А зачем для этого свет гасить? Может, просто на электрической станции что-нибудь, — возразил Балашов.

— И полиции нет на постах возле блоков, — заметил Баграмов.

Голоса солдат удалились, но темнота по-прежнему окутывала весь лагерь. Даже в стороне гауптлагеря, где жили немцы, не было видно ни искры.

Не найдя дыры между блоками, на этот раз они просто подлезли на животах под проволоку по снегу и наконец добрались до назначенной секции.

Балашов постучался, шепнул пароль в темноту, которая дохнула на них спертым, душным воздухом от множества тесно набившихся людей.

Темно было только в тамбуре. Само помещение секции в разных местах освещалось карбидными лампами. Перед двумя сотнями слушателей уже говорил оратор. Вопреки ожиданию Баграмова, это был не Кумов, а какой-то новый для него человек, с невзрачной седоватой бородкой, одетый в потертый рабочий ватник. Единственное, что в его лице привлекало внимание, — это горячие, молодые глаза.

Доклад подходил, должно быть, к концу. Явно привычный к устным беседам, оратор рассказывал о значении Красной Армии как борца против порабощения одних народов другими, за дружбу и равенство всех.

Лицо докладчика было освещено лампами, лица же слушателей, которые расположились возле стола на скамьях, стояли в проходах и свесились с верхних ярусов нар, постепенно терялись в сумраке, и от этого их казалось еще больше.

— ...Мы с вами сами, товарищи, испытываем судьбу угнетенной, презираемой и истребляемой расы. Мы с вами сейчас в положении бесправных американских негров, в положении евреев, в положении индийцев, малайцев. Мы знаем теперь на себе, что такое расовое господство «культурного» Запада. И когда мы, советские люди, бойцы Красной Армии, слышим в своей среде слова национального высокомерия, видим оскорбительное пренебрежение к какой-нибудь народности, — убежденно и горячо говорил докладчик, — то так и знайте, что это гитлеровская агитация проникла в нашу среду, это фашисты сумели вбить в чью-то дурную башку свой расистский клин! Человек, который поддался этой пакости, уже не ленинец, не коммунист, не наш человек, не советский! Кого сегодня начала разъедать фашистская гниль хоть в одном мизинце, тот завтра сгниет до самого сердца. Есть тому много примеров. Так и бывает... Но надо уметь разбираться, кто попал в эти сети по глупости, по темноте, а кто потому, что в его буржуазной поганой душонке фашистский гнойник нашел подходящую почву...

— Слыхал, Калина?! — значительно перебил докладчика чей-то голос из темного угла секции.

— Да я же, товарищи, давно уже осознал! Еще после прошлой беседы. Ведь я никого не теснил, а только всего сомневался! — с верхних нар, оправдываясь, отозвался Калина.

Баграмов заметил, как при этих коротких репликах в глазах докладчика искорками сверкнула удовлетворенная усмешка.

— ...И вот именно потому, товарищи, что в Советском Союзе подлецов шовинистов карает закон, мы победим, — не смущаясь возгласами слушателей, продолжал оратор, — мы победим потому, что наша идея и наша сила — равенство и дружба всех племен и народов! За Сталинградской победой идут победы Ленинградская, Смоленская, Ростовская, Киевская... Придут и другие победы!

«Как изменился, как поднялся дух! — слушая, думал Баграмов. — Разве год назад мыслимо было собрать столько людей и говорить с ними так открыто! Попробуй тут сунься предатель! Мигом задушат...»

И, как бы откликаясь на мысли Баграмова, оратор говорил в это время:

— Почему же я к вам выхожу сегодня открыто? Кто защищает меня от доносчиков и полиции? Вы, товарищи! Ваше гражданское и красноармейское достоинство, ваше единство защищает советского человека. Советские люди везде и всегда остаются самими собой! Боец Красной Армии остается ее бойцом!

В разных углах секции всплеснулись аплодисменты и вдруг охватили всех.

— Тише! Скаженные! Тихо! — остановил властный голос от двери.

Емельян оглянулся. Он увидал позади себя знакомые лица Шабли, аптекаря Сашенина, приятеля Балашова Трудникова, который что-то шептал на ухо своему соседу.

— Нас разошлют по разным командам, товарищи. Но мы будем хранить везде то же единство. Куда бы нас ни загнали — на железную дорогу, на завод, в шахту, — всегда и везде надо помнить о том, что мы бойцы, командиры и политработники Красной Армии. Мы в плену, но не демобилизованы. Красная Армия бьется. Сегодня ей двадцать пять лет, и она побеждает фашизм. Она победит! Да здравствует...

Последние слова докладчика потонули в общем пении «Интернационала».

До слуха Баграмова долетали, кроме русских, татарские и украинские слова этого великого гимна, но напев сливал их воедино. Сейчас, в эту минуту, он звучал, наверное, во фронтовых блиндажах, в окопах, в заводских цехах, в клубах, в казармах. Тот самый гимн, который двадцать пять лет назад отметил первую победу Красной Армии...

 

Это есть наш последний, и решительный бой...

 

Баграмов взглянул на Балашова. Иван весь светился суровой торжественностью. То же выражение было на лицах всех окружающих.

Плен состарил людей, придавил их, они опустились. В отерханном, замызганном обмундировании, истощенные, постоянно голодные — они ли были сейчас в этом сумрачном помещении?! Нет! Емельян увидал свежие, молодые глаза сильных людей, готовых к борьбе, и как смело и громко звучали их голоса!

Горячий взгляд и сверкнувшие в улыбке крупные белые зубы человека, который только что выступал перед слушателями, Баграмов внезапно увидел рядом с собой.

— Муравьев, — назвал себя оратор.

И Емельян вдруг узнал его. Муравьев! Полковой комиссар, который с шоссе под Вязьмой приказал ему следовать за собою и объяснил задачу заградотрядов и формирований в круговой обороне. Это был тот, кто в «штабе прорыва» назначил его командиром заградительного отряда. Те же золотые, светящиеся молодостью глаза, та же улыбка, обнажающая крепкие зубы, то же порывистое пожатие руки. Он даже не изменил фамилии. Твердо же верил полковой комиссар в советского человека!

— Мы знакомы, товарищ, — сказал Муравьеву Баграмов.— Я был командиром одного из ваших заградотрядов, был в «штабе прорыва» и разговаривал с вами...

— Да, видите, вот как для нас обернулось дело! — ответил ему Муравьев. — Но и тут ведь надо стоять в круговой обороне!..

— Я и здесь по «формированию», как умею, работаю,— сказал Баграмов.

Место докладчика уже занял Трудников, который говорил о последних победах Красной Армии, раскрывая для слушателей их историческое значение.

Возвращаясь в лазарет, Баграмов думал о том, что не случайно именно Муравьев нашел к сердцам людей самую прямую дорогу, не замкнулся в узком кружке друзей, не устрашился переполненного людьми барака в общем рабочем лагере, где, казалось, властвуют пулеметы на вышках да полицейская плеть. И он доказал своим выступлением, как призрачна эта внешняя власть.

Оказалось, что в этот вечер лагерная полиция получила из рабочих бараков записку с требованием не высовывать носа из помещения. У полицейской секции снаружи в течение этого вечера стоял караул, выставленный из рабочих бараков на случай вылазки полицейских. Но полиция не шелохнулась.

— Предатель всегда труслив, Емельян Иваныч, — убежденно сказал Муравьев, который на следующий день вместе с Пименом пришел для более близкого знакомства к Баграмову. — Вы думаете, это настоящие и принципиальные враги? Это просто шкурники, слякоть! Мы заранее были уверены, что полиция хвост подожмет...

— А немцы-то, немцы как тихо сидели! Света всю ночь не смели зажечь! — сказал Баграмов.

— Должно быть, их где-нибудь все же наши бомбили для праздника, только сюда не дошло: далековато! — высказался Трудников. — Если на Эльбе выключают в день Красной Армии свет, значит, у нас с авиацией стало куда получше, чем в сорок первом!

— А мы почему еще затеяли вчера так широко этот наш разговор? — продолжал Муравьев. — Ведь есть слух, что весь лагерь разгонят по разным командам. Нас осталось всего какая-нибудь последняя тысяча. Надо было дать людям зарядку.

— А ведь вас-то лично, товарищи, мы никуда не отпустим, — сказал Баграмов. — Врачи сумеют у каждого из вас найти по десятку болезней.

— У меня?! — Трудников усмехнулся. Он поднялся во весь рост и легонько стукнул себя кулаком по груди.— Слыхали? Гудит! Я алтайской породы: помереть, конечно, могу, а болезнями мы не хвораем! Обычая нету! Я со своим бараком поеду. Куда другие, туда и я. Правда, хотелось мне одного человечка оставить у вас в лазарете, да вот Михайло Семеныч нахмурится, если скажу. А я не люблю его хмурым видеть. Ему улыбаться к лицу

— О ком это ты? — спросил Муравьев.

— О Малашкине. Леше.

— Как можно! — живо вскинулся Муравьев. — Нет, Леня пусть едет со всеми. Без него команда будет как без души! Он мне сказал о твоих мыслях — так я ему прямо ответил, чтобы он и думать об этом забыл!

— Тут, в лазарете у нас, кое-что намечается. Вы книжечку нашу, «аптечку», читали? — спросил Емельян.

— Шабля принес, — сказал Муравьев. — Начало хорошее. Только надо бы больше на практику нажимать: о пленной жизни, о лагерях. И про войну, конечно, но только конкретнее. А у вас — как для академии! Военной теорией занялись... Информацию надо о продвижении фронтов, информация, агитация! Попроще необходимо!

— Да тут два майора вступили в «теоретическое» соревнование, — усмехнулся Баграмов.

— Пусть они лучше с командирами занимаются — тем пригодится! — возразил Муравьев. — А массе на каждый день нужна оперативная политическая подсказка и, главное, информация. Ничто так не сплотит людей, как добрые вести о наших победах.

— Приемником обзавестись бы! — мечтательно сказал Пимен. — Я, как разведчик, не люблю неизвестности.

— Надо, конечно, — подтвердил Емельян. — Да ведь как его раздобудешь помимо немцев?

— А что же, немцы не люди?! — раздраженно возразил Муравьев. — Надо искать среди немцев, не все же солдаты фашисты! Раскусила какая-то сволочь в гестапо моего Отто Назеля, не случайно его убили...

Баграмов рассказал новым друзьям, как очищается лазаретная атмосфера: об устранении Гладкова, о снятии Краевца и отправке бывших старших.

— Слух от немцев идет, что на месте нашего лагеря будет огромнейший лазарет, — сказал Баграмов. — Я считаю, что надо подготовить ядро, которое заранее установит порядки и все возьмет в свои руки. Вот вы тут для чего нужны. Обстановка лазарета нам очень поможет.

Трудников прохаживался взад и вперед по секции. Муравьев барабанил пальцами по столу.

Все трое задумчиво помолчали.

— А я вот как считаю, Михайло Семеныч, — вдруг оживленно заговорил Трудников: — включить на отправку с рабочими командами меня, Старожитника и Малашкина. А тебя, пожалуй, полезнее тут оставить. — Трудников вопросительно посмотрел на Муравьева, но тот промолчал. — Мне пришлось по сердцу то, что писатель тут затевает, — добавил Трудников.

— Вот что я скажу на это, писатель: мы это дело завтра решим, — заключил Муравьев и поднялся с места.— Между собою обсудим, надежных людей по рабочим командам расставим. Тогда уж поговорим окончательно. Может быть, вы и правы насчет лазарета.

Тесная близость Пимена и Муравьева со всем населением рабочего лагеря произвела большое впечатление на Баграмова. Недаром Муравьев выступал перед людьми так открыто и смело. Все знают его, и он знает всех, и при любой беде все постоят друг за друга.

«А я тут мыкаюсь, выбираю по человечку, шушукаюсь по углам... От недоверия к людям, что ли?! — спрашивал себя Емельян. — А эти организуют людей на дела!»

Наутро к нему опять пришел Муравьев.

— Ну, мы посоветовались. Решили и меня и Пимена тут оставить. Переводите нас в лазарет по какой-нибудь хвори, — сказал он Баграмову.

Перевод обоих из лагеря в лазарет врачи оформили в полчаса.

«Вот они-то и нужны! Их-то как раз у нас в лазарете и не хватало!» — думал Баграмов.

 

К отправке была подготовлена последняя колонна из рабочего лагеря каменных бараков. После завтрака ее вывели к комендатуре.

В поле мело. В колючей проволоке посвистывал ветер. Собранные на этап пленные в потрепанных шинелях, многие в легоньких летних пилотках, уже во время построения дрожали под жгучим морозным ветром, растирали уши самодельными рукавицами, постукивали ногами в сношенных армейских ботинках, но бодрились, даже посмеивались. Некоторые перекликались со зрителями, сбившимися по ту сторону лазаретной ограды с толпой больных и медицинского персонала.

— Ухайдакают где-нибудь на работах, то к вам же пришлют! — кричал кто-то из колонны.

— С голоду за проволокой подохнуть — и тут не слаще и там не горше! Один лих — германщина! — ответили из лазаретной толпы. — А может, там лучше кормят!

Полицейские сновали у комендатуры, нарочито путая колонну, шумя и озлобленно тыча направо-налево кулаками, чтобы доказать немцам свою жизнедеятельность и «полезность» и, должно быть, мстя за свое бессилие и трусость перед всеми этими людьми, которые в день Красной Армии заставили их весь вечер сидеть под арестом.

— Ну что беснуешься, гад? — схватив полицейского за руку, сказал высокий, костистый парень с мужественным, решительным лицом. — Только тронь кого еще пальцем — мы вас в капусту искрошим, и пулеметов не побоимся. А остатних вас и самих на отправку живо махнут... Тронь еще кого-нибудь, сволочь!

— Обидчивый стал! Кто вас трогает? Становись! — зарычал на него полицейский, добавив смачную ругань. Но не посмел взмахнуть плетью.

— Старожитник Савка, шахтер! — указав Баграмову на костистого парня, с гордостью сказал Муравьев.— Вожак, каких мало! Видал, как полицию усмирил! У него слово — олово!

— По глазам видать, что орел! — поддержал Трудников. — И Малашкин Леша такой же!

— И еще есть люди не хуже, — возразил Муравьев.— Землячки с Алтая и из Донбасса, с Урала есть тоже. Сплотились парни, сжились, сдружились. Не пропадут!..

Немцы в последний раз осматривали колонну, пересчитывали ряды, наконец вручили списки фельдфебелю, который сопровождал этап.

Угоняемых окружил конвой. Готовясь к этапу, солдаты защелкали винтовочными затворами — досылали патроны.

— До свидания, товарищи! Дожить вам до полной победы! — крикнули из колонны.

— До счастливого побега, а там до победы! — осветили из-за лазаретной проволоки.

— Правильно! До свидания дома! Не забывайте!

— Дай бог домой воротиться! — прощались на разные лады.

— Пимен Левоныч! — крикнул в последний раз Старожитник, махнув пилоткой в сторону лазаретной проволоки.— Михайло Семеныч! — окликнул он и Муравьева.

Трудников и Муравьев помахали руками.

— Пимен! Счастливо! Не забывай шахтерскую братию! Случай чего дома скажешь! — выкрикнул и Малашкин.

— Сам дома скажешься! — крикнул Трудников.— Встретимся на Алтае!..

— Семеныч! Надейся! Всю заповедь божью исполню! — обратился Малашкин к Муравьеву.

— Божью так божью, стало быть, бог и на помощь! — отозвался Муравьев.

В общем шуме прощания и выкриках эти намеки ничьего внимания обратить не могли.

— И вам от того же бога удачи! — зашумели в колонне. — На новом месте блох да клопов поменьше!

Ворота распахнулись, и раздалась команда. Этап зашагал навстречу мартовской вьюге.

Снег крутил, и колонна, уходя, быстро таяла в белой дымке.

— Жалко, ушел Малашкин. Вот челове-ек! — сказал Трудников.

— Надо идти-то кому-нибудь, — отозвался Муравьев.— Хорошо он ушел. И Старожитник, и он. Молодцы! Можно сказать, ушли с собственной «воинской частью»... Люблю вас, шахтерскую братию! Мне с вами дело иметь приходилось. Во время гражданской войны с моряками дело имел — отважный, крепкий и дружный народ. А потом с шахтерами близко встречался — тоже такие. Думаю — оттого, что на море и под землей — стихия и против нее люди привыкли сплоченно стоять, вот и рождается крепкая спайка, смелость и дружба.

Посмотрев на Муравьева внимательно, Емельян понял, почему этот же человек там, на вяземском «острове», окруженном штормом гитлеровских бешеных полчищ, создал свой «штаб прорыва». Он верил в силы народа, которые возрастают в общей беде, верил в крепкую спайку и смелость советских людей, в их дружбу в борьбе.

«Я подхожу к массе с доверием, меня уважают, но я все равно остаюсь «товарищ писатель». А этот не то что к народу идет, он с ним неразъемлем, он всегда сам в народе, в массе. Ему «приближаться» не нужно, он просто свой, такой же, как и они, «Семеныч» — и все тут! Меня уважают, да, может быть, чересчур уж сильно, как какого-то «высшего», а в уважении к Муравьеву сказывается уважение массы к самой себе — вот в чем серьезная разница. В этом и есть большевизм, партийность! Он — это они; он просто их собственный разум, их совесть, их убеждение, их сердце...»

 

В тот же день в неурочный час, после обеда, штабарцт неожиданно вызвал Соколова и приказал немедленно отобрать на выписку из лазарета еще полтораста человек самых здоровых людей для формирования рабочей команды.

Соколов растерялся.

— Но ведь здоровые все сегодня отправлены! — возразил он немцу.

— Найти! Обойдете сами все секции. Разыскать здоровых! Утром подать список! — кричал озверевший от возражения Драйхунд.

— Совсем сбесился! — рассказывал Соколов окружившим его врачам. — Чего добивается — непонятно! Я говорил, Емельян Иваныч, что он разохотится требовать выписки...

Прежде чем по окончании работы уехать из лагеря, Драйхунд сам еще раз зашел в помещение врачей.

— Ахтунг! — раздалась команда. Все встали. Штабарцт обвел персонал угрожающим взглядом.

— Если вы не найдете на выписку сто пятьдесят человек, то я выгоню на заготовки леса весь персонал! — пригрозил он. — Вы сами достаточно здоровы и сильны, чтобы работать пилою и топором! Русских врачей в плену хватит! — Тучный Драйхунд перевел дыхание.— Список должен быть утром!

Он, хлопнув дверью, пошел из барака.

 Achtung! — крикнул команду «чистая душа» уже ему в спину.

— В первый раз вижу бешеную свинью! — сказал вслед Баграмов.

— А я полагаю все-таки, что при желании мы все вместе найдем для отправки сто пятьдесят человек! — осторожно высказался Вишенин. — Поручите мне, Леонид Андреич. Все будет в порядке. Не хватит больных — так можно выписать часть санитаров. Не вам же ведь, в самом деле, работать пилой!

— Вы-то найде-ете! — сказал Саша Маслов Вишенину. — Дело дошло до собственной шкуры — вы и не сто пятьдесят, а триста «здоровых» найдете! Ведь это не те «старшие», за которых вы заступались!

Остальные врачи угрюмо молчали. Они понимали, что можно было найти в лазарете сотню-другую здоровых. Но пойти на это — значило подорвать доверие немцев к русским врачам. Отступление было недопустимо.

— Чего-то сбесился Драйхунд? — спросил Шабля Оскара Вайса, когда тот зашел в секцию.

— Запоздала почта, — пояснил австриец. — Родной брат Драйхунда принял заказ на заготовки леса, требует команду рабочих, обещает гешефт. А тут, как нарочно, отправили утром последних!

— А почему не берут из центрального лагеря, хотя бы из той колонны, которую утром от нас же угнали? — спросил Шабля.

— Те, по списку, уже не наши. За тех рабочих придется теперь платить новым хозяевам. А тут можно даром. Это ведь для себя: Драйхунд пополам с братом лесом владеет, и, понимаешь, поставки для авиастроительной фирмы — Люфтваффенверк... Прибыльно! Вот и нужно рабочих... «на пользу рейха»! Хайл Гитлер! — вдруг со свирепой рожей воскликнул Вайс и поспешил из барака к воротам, где уже собирались на выход все немцы...

Баграмов, узнав от Шабли об этой беседе, подошел к Соколову, который уже познакомился и оживленно о чем-то разговаривал с Муравьевым.

— Леонид Андреич, придется искать компромиссный выход. У Драйхунда, оказывается, вопрос личной выгоды. Он не сдастся...

— Выдержка, выдержка. Емельян Иванович! — не дослушав его, возразил Муравьев. — Он не сдастся, и мы не сдадимся! Вот кухонный доктор Вишенин уже предложил один «компромисс». А мы с Леонидом Андреичем думаем, как бы без компромиссов. Потерпи уж, писатель, — загадочно сказал Муравьев. — Мы тут надумали штуку. Пока — секрет...

— Ну, я скажу тебе, Емельян Иваныч, золотой у вас старик доктор, отважный! — сказал Муравьев, оставшись наедине с Баграмовым.— Коммунист! Всю жизнь прожил с народом и за народ куда хочешь пойдет!

Баграмов и сам любил и ценил Соколова. Но тут он заревновал его к Муравьеву, который, только войдя в их среду, уже затеял какое-то тайное дело, тайное и от него, от Баграмова, и Соколов на это пошел. Что же такое они надумали?..

Но самолюбие помешало Баграмову прямо задать этот вопрос.

Наутро Соколова вызвали в комендатуру еще до раздачи завтрака. Врачи были взволнованы его ранним вызовом.

— Упрямый старик! — бросил вслед Соколову Вишенин.— Воображает себя умнее всех и сам по себе решает наши общие судьбы!

Никто не ответил. В секции слышно было только бряцание ложек о котелки.

— Как хотите, а лично я из-за упрямства доктора Соколова на лесоразработки идти не намерен. Мне труд врача больше по сердцу, — продолжал разглагольствовать по-прежнему громко Вишенин.

— А полицаям, допустим, плетью махать больше по сердцу! — в тон Вишенину возразил Самохин.

— Глупый ответ! — оборвал Вишенин. — Труд врача — гуманное, нужное дело. Как ты сравнил с мордобоем, дурак!

— Да, Павлик, ты, надо признаться, загнул! — поддержал Вишенина Славинский.

— Ты, Женя, не знаешь, что Осип Иваныч составил список на сто человек, которых в последний месяц переводили из рабочего лагеря, и хочет подать этот список штабарцту через голову Леонида Андреича. Чем же он лучше других полицаев?! — воскликнул Самохин.

— Клевета! — Вишенин вскочил, багровый от лысины до шеи.

Павлик махнул у него перед носом бумагой:

— А это что?

— Негодяй! По карманам лазишь?! — закричал Вишенин и кинулся к Павлику, но тот бросил бумагу в огонь топившейся печки.

Все возбужденно вскочили, забыв про завтрак.

— Ах ты гадина!

— Шкура!

— Дрянь!

— Полицай! — кричали Вишенину.

— Товарищи! Павлик! Да слушайте, наконец! — взмолился Вишенин.— Я ничего через голову подавать не хотел. А подготовил на случай, если бы нам пришлось уступить, чтобы оперативнее... Но я...

— А мы вам не верим, Осип Иваныч,— перебил Бойчук. — Вы штрейкбрехер, такой же, как и Гладков, вы шкурник! Просите немцев о переводе, вы нам не нужны. Если вы не уйдете, мы выбросим ваши вещи и в секцию с нами жить вас больше не впустим!

— Правильно! Справедливо, Саша! К черту его! — поддержали другие врачи.

— Когда возвратимся с работы, чтобы вас не было, — сказал Вишенину Павлик.

Медперсонал озабоченно разошелся по секциям. Ушел и Вишенин. В помещении персонала остался лишь Емельян со своей писарской работой. Вскоре пришел к нему Муравьев.

— Штабарцт с Соколовым на кухню пошли. Для меня это добрый знак, Емельян Иваныч, — сказал Муравьев. — Подскажи, пожалуйста, кто тут у вас из санитаров будет покрепче душой?

— В каком смысле? — спросил Баграмов.

— Ну, в партийном, конечно! Моряк этот, что ли, высокий?

— Кострикин? Да, малый надежный, — сказал Баграмов. — Авторитет у него среди санитаров, верят ему.

— Такого и надо. Еще назови хороших людей. Ты ведь знаешь всех в лазарете.

— Зачем?

— Да ты меня на смех подымешь с моей идеей. Пока секрет! — возразил Муравьев.

Минут через сорок зашел Самохин.

— Не возвращался еще Леонид Андреич? — обеспокоенно спросил он. Баграмов молча качнул головой.

— Емельян Иваныч, я этой скотине Вишенину сказал, что если он сунется к немцам со своим предложением, то его укокошат больные. Он обещал молчать,— сообщил Павлик.

— Не пойдет он к немцам! А выгнали его крепко. На пользу ему же, — усмехнулся Баграмов.

И вдруг, запыхавшийся, потный, взволнованный, в секцию торопливо вошел Соколов.

— Победа! — выпалил он. — Полная, Емельян Иваныч, голубчик! Поздравляю вас!.. Павлик! Ура! И вы тут, Михайло Семеныч? Спасибо вам за подсказку. Победа!..

— Вот видите, Леонид Андреич! — радостно сказал Муравьев. — Выдержка и боевая сметка во всем нужны!

— Ну, садитесь, садитесь завтракать да говорите! — нетерпеливо позвал заинтересованный Баграмов, ставя с плитки на стол оставленный для Соколова завтрак.

— Понимаете, вызвал, — заговорил Соколов, энергично работая ложкой. — Он мне — два. Я ему — полтора! Здоровых, мол, нет! Он на дыбы: «Отправлю на заготовки леса врачей». Я говорю: «Не годятся. Какие они лесорубы! Вам нужно крепких людей. Могу указать вам самых здоровых и сильных во всем лагере». Он с недоверием: «Где же их взять?» Я говорю: «Повара и полиция, комендантские писаря». Понимаете?! Говорю: «Они так разъелись, что здоровее немецких солдат. И в лазарете полиция ни к чему. А поваров давайте назначим из более сильных больных. Отъедятся на кухне — совсем поправятся, тогда эти будут годны на работы...»

— Неужели же согласился?! — спросил пораженный Баграмов.

— Так точно, голубчик! Он, конечно, сказал, что полиция все же нужна, но приказал подать списки на новых поваров и полицию.

— Леонид Андреич, вы гений! Ей-богу, гений! Вы — Шекспир, Коперник, Леонардо да Винчи! — воскликнул Баграмов.

— «Василий Иваныч Перепелкин! Он же граф Лев Толстой, Иисус Христос!» — как рекомендовался один тамбовский сумасшедший, — засмеялся Соколов. — Нет, тут, голубчик, находчивость! Не гениальность, а действительно солдатская сметка, — довольный успехом, сказал Соколов, отложив пустой котелок и ложку. — Однако это не я, это Михайло Семенович придумал...

— И не я, — возразил Муравьев. — Мне идея запала, когда во время отправки утром Старожитник Савка полиции намекнул, что их тоже могут отправить. Вот и сбылось его слово!

— Ну, давайте закурим. Только ведь надо спешить и спешить, Емельян Иванович. Повара и полиция составят команду в сто двадцать пять человек, еще двадцать пять писарей заберут из форлагеря. Вместо тех, кого заберут, Драйхунд приказал немедленно подготовить список на двадцать пять человек к нам на кухню и на сорок полицейских.— Соколов посмотрел на часы. — За полчаса до обеда представить описки. Управимся, а?

— Попробуем, — согласился Баграмов. — Павлик! — позвал он Самохина, который слушал, скромно держась в стороне. — Живо сюда Шаблю, Бойчука, Сашу Маслова, Леню и Женю, Куценко, Глебова — всех зови срочно! Сам тоже придешь. Да тотчас кого-нибудь пошли в аптеку за Юркой. Аллюр «три креста»!

— Есть аллюр «три креста»!

— И Кострикина! — крикнул уже вдогонку ему Муравьев.

— Есть Кострикина! — донеслось уже из-за двери.

— Изумительный вы человек, Леонид Андреич! — искренне высказался Баграмов. — Ведь на вас вся ответственность. И вы не боитесь?

Соколов усмехнулся и покачал коротко стриженной головой:

— Совершенно детский вопрос, извините, голубчик! Конечно, все время боюсь. Как на горячих углях живу. Я ведь совсем не из храбрых... А что тут попишешь, если необходимо!

— «Для пользы дела»! — смеясь, сказал Емельян.

— Вот именно! — даже не заметив дружеской иронии в тоне Баграмова, подхватил Соколов. Врачи появились встревоженные.

— Товарищи, слушать внимательно. Спокойно,— сказал Баграмов — Поваров и полицаев — немцы всех угоняют. Без малейшего промедления надо составить списки на шестьдесят пять человек, надежных людей из старших, санитаров и не слишком уж истощенных больных. Сорок человек из них будут нашей новой «полицией», двадцать пять — поварами.

— Ну, в полицию кто же пойдет, Емельян Иваныч! Из честных людей в полицию... — заикнулся Кострикин, который, войдя, услышал эти слова.

— А мы именно тебя-то, Иван Андреич, — прервал Муравьев, — именно тебя имеем в виду поставить начальником нашей полиции.

— Ты с ума сошел, Михайло Семеныч! — возмутился Кострикин. — Если на то пошло, то я тут, при всех, заявляю: я старший политрук Балтийского флота, комиссар флотилии торпедных катеров и позорной повязки полицейского не надену. На лесозаготовки, на шахты, в каменоломни — пожалуйста, посылайте!

— Да, Емельян Иваныч, ему в полицию в самом деле как-то... не то! — поддержал Кострикина Самохин.

— Павлик, да ты понимаешь, что говоришь?! — возмутился Баграмов.

— Емельян Иваныч, найдем ведь другого кого-нибудь. Ведь неловко же комиссару, — вступился и Бойчук.

— Замечательно! Сколько тут у тебя адвокатов и нянек, товарищ Кострикин! — насмешливо сказал Муравьев.— А я думал, что ты, как политработник, влияешь на молодежь! Выходит, наоборот — комиссар под влиянием комсомольцев!

Кострикин молча смотрел исподлобья. Он твердо решил отстоять достоинство комиссара.

— Ну, слушай, товарищ Кострикин, — сказал Муравьев.— В восемнадцатом я вступил в партию. Понимаешь? За эти года мало ли что она мне доверяла... Так слушай. Мы можем сейчас захватить в свои руки весь лагерь. Если же не поставим в полицию коммунистов и самых лучших советских людей, то фашисты подсунут опять своих холуев. Ты просто обязан пойти в коменданты полиции. Список на сорок человек набросай сперва сам, потом согласуем.

— Я же сказал, что я старший политрук! — перебил с упорством Кострикин, который еще не мог постичь всю необычность происходящего.

— А я по званию полковой комиссар, по должности начальник политотдела армии. Тебе ясно? Неужели же я комиссара толкну на позор?! — воскликнул Муравьев.

В это время снаружи послышался раздирающий душу, визгливый, знакомый всем скрип колес. «Могил-команда» толкала по рельсам тележку с полутора десятками голых, костлявых, ничем не прикрытых трупов, только что вынесенных из секций.

Баграмов показал за окно.

— Вот кто назначает тебя в полицию, комиссар! Ты думаешь, что в твоем формализме есть хоть капля партийности?! — сказал он.

Кострикин молчал. Лицо его потемнело. Он весь кипел от негодования.

— Ну и нечего свататься! Мы тут с ним время только теряем! — досадливо заключил Муравьев. — Пишите вместо него меня. Вы свободны, товарищ Кострикин. Павлик, а ну, помоги-ка составить список. Я ваших людей мало знаю.

— Я... согласен... — мрачно сказал Кострикин.— Товарищ полковой комиссар, разрешите идти выполнять? — обратился он по-военному.

— Так бы давно. Идите да поживей возвращайтесь,— сказал Муравьев.

— Но смотрите, товарищи, чтобы не было прежде времени слухов! — предостерег Соколов и обратился к врачам: — Давайте, товарищи, думать. Старшие, я думаю, смогут остаться за санитаров, а новых старших на свои места они подскажут и сами. Кто лучше, чем они, знает больных!

— Теперь они уже всех изучили, укажут! — согласился Бойчук.

— Значит, санитары пойдут в основном в полицию и на кухню. А поваров где возьмем? — спросил Леонид Андреич. — Ведь нужно же настоящих-то поваров!

— Главный повар есть в моей секции! — по-детски обрадовался Славинский. — Он, правда, больной... Корабельный кок. Со спонтанной гангреной... Но, если надо, он может пока на работу.

— Тащите, голубчик, скорее его сюда, — попросил Соколов.

Врачи и Самохин по памяти перебирали больных, вспоминали «старших», их помощников, санитаров. Пришел из аптеки Ломов и включился в общее дело.

Кострикин скоро вернулся во врачебную секцию со списком новой полиции и сразу подсел к Самохину и Шабле.

— Давайте смотреть, товарищи. Я набрал двадцать семь человек. Ребята надежные. Да вот вы, Михаил Семеныч, подбавьте из тех, кого знаете по рабочим баракам,— уже уверенно, по-деловому обратился он к Муравьеву.

Некоторое время, негромко переговариваясь, вполголоса обсуждая кандидатуры и споря, сидели все за столом над списками.

— Товарищи, время-то, время! — заспешил Соколов.— После мы сможем людей передвинуть, а пока давайте мне списки.

И он поспешил к Драйхунду.

 

Но несмотря на меры предосторожности, беспокойные слухи уже просочились в среду поваров и полиции.

Первым в лазарет поспешил Бронислав. Неуклюже сутулясь, он вошел в помещение врачей и нерешительно остановился в дверях.

— Доктор! Женька! — с порога вполголоса окликнул он и таинственно поманил рукою Славинского. — Держи часы, получай, а мне дай скорее лекарства, чтоб сердце билось, — сказал он, привычным движением взяточника пытаясь «всучить» Славинскому дешевые немецкие часики.

— Часов мне не надо, а сердце и так у живых людей бьется, — громко ответил Славинский, не принимая «дара». — Едли бы сердце не билось, ты бы в мертвецкой лежал!

— Дурак! Ты часы-то, часы убери, я их тебе дарю насовсем! — шепотом настаивал комендант.

— На что мне! — снаивничал Славинский. — Лекарство нам немцы даром дают, оно бесплатное.

— Ну дай мне лекарства, чтобы сердце сильнее билось: говорят, на шахты народ собирают, — пояснил комендант с откровенным отчаянием.

— Ну, коменданта на шахту небось не погонят! — успокоил Славинский. — Да и лекарства нет у меня такого.

— Дорожишься, сволочь? Ну, хочешь, дам золотые?! Ты смотри, ты смотри, какие...

— Иди ты к черту! Думаешь, я тебе верю? Обманщики все вы! — в тон Брониславу ответил Славинский.

— Да вот они, дьявол, вот! — протянул на ладони вторые часы полицай. — Обои бери, черт с тобой! Дай лекарство!

В этот момент над лагерем пронзительно затрещали свистки, послышались крики команды: немцы созывали на построение полицию и поваров.

— Ну, скажи хоть, у Юрки найдется такое лекарство? — в исступлении хрипел Бронислав, вцепившись в рукав Славинского.

Во врачебную секцию, запыхавшись, вбежал Славка Собака, без привычной плети, в простой пилотке вместо кубанки.

— Женя! Доктор! Дай справку, у меня болит горло... — хрипел он. — Дай справку, что я болею... Две пары хромовых сапог принесу. Знаешь, хром какой...

— Да ну вас! Немцы потом за вас шкуру слупят! — отмахнулся Славинский.

По лагерю и лазарету пошла суматоха. Полицейские и повара, вместо того чтобы собираться на построение, разбежались по блокам. Они прятались под нарами опустевших рабочих бараков, отшвырнули от ворот лазарета дневального санитара и, ворвавшись в секции больных, ныряли под лазаретные койки. Немцы гонялись за ними с резиновыми дубинками и плетьми.

 Los! Los! — кричали солдаты.

В карантинную секцию Балашова вбежал человек во френче, в серой кубанке и торопливо полез под его койку. Балашов не успел его даже как следует разглядеть. Но все больные уже узнали, что происходит.

 Wo?. Wo ist der Koch? [Где? Где повар?] — вбежав в секцию Балашова, спрашивал немец.

— Вон, вон, под койкой! Вон там! — кричали больные, указывая немцу, где укрылся, всем ненавистный беглец.

Унтер полез на карачках под койку.

 Zuruck! — кричал он, грозя пистолетом. — Raus!.. [Назад! Вылезай!..]

Беглец не двинулся, хотя обшитый желтой кожей зад его торчал из-под койки. Немец с угрозой ткнул в него пистолетом.

Из-под нар пополз, пятясь задом, дрожащий, встрепанный, перепуганный повар, вчерашний хозяин лагерной жизни. Только тут Балашов узнал давнего своего соседа Жамова, который украл у него часы. Красный от страха, Викентий втянул в плечи голову и зажмурился.

Немец хлестнул его плетью, тот взвизгнул, заголосил и помчался бегом к воротам.

— Лупи его крепче! Лупи, в душу мать! — кричали вслед больные.

Истощенные «доходяги» выползли на пороги секций, следя за невиданным зрелищем.

Трусливой кучкой, утратившие всю свою сытую уверенность, жались повара и полицейские возле комендатуры. Их окружили солдаты, обыскивали, выбрасывая в кучу из их набитых мешков по три-четыре пары белья, хромовые сапоги, пачки только что украденного с кухни маргарина.

— Гляди, гляди — самого Бронислава по морде съездил!

— Наплачутся, подлецы! Только сейчас разберутся, каков он, плен!

— Ребя! Жорку Морду лупят!

— Палача Матвея стегают! — выкрикивали больные, наблюдая из окон и от дверей бараков...

Перед строем непривычно встрепанных полицейских и поваров появился «чистая душа».

— Здравствуйте, господа! — обратился, он к ним со злорадством. — Вы сытенькие, здо-ро-венькие. В больше-вицкой России вы не вида-ли та-кой сытой жизни. Вы здесь жра-ли, как свиньи. Теперь вам по-ра по-ра-бо-тать для новой Ев-ро-пы. Вы должны радоваться. А вы убе-га-ете, пря-че-тесь! За это вас бьют... Вы, как все русские, неблагодарный скот! Стоять смирно, во-ры, сво-ло-чи! Направо! Шагом марш!..

И гестаповец с оловянным взглядом бесцветных глаз, сам с помощью этих прохвостов грабивший с кухни жиры, мясо, сахар, еще больше втянув под ветром короткую шею в квадратные плечи, тяжело, по-прусски печатая шаг, с пистолетом в руках, под охраною десятка автоматчиков, повел их на станцию.

 Sic transit gloria mundi! [«Так проходит земная слава!» (латинская поговорка).] — философски продекламировал доктор Вишенин, стоя возле барака и глядя им вслед.

 «Gloria» [Слава], доктор?! — с усмешкой спросил рядом с ним наблюдавший все это Баграмов.

— Придираетесь к слову, Емельян Иваныч! Все равно страшно смотреть на избиение людей... Ведь их же фашисты бьют! Так могут завтра и нас...

— Мне уже случалось. Я знаю, как это бывает, а все же таких не жалею, — сказал Емельян. — А вот у вас именно к ним сочувствие. Кстати, теперь ведь у вас не осталось друзей. Когда вы от нас уходите?

— Немедленно! — вызывающе бросил Вишенин.— Штабарцт назначил меня старшим врачом хирургии.

— Поздравляю вас с повышением! — усмехнулся Баграмов и тут же подумал, что бедняга Варакин снова окажется под начальством Вишенина.

 

Наутро на построении новых «полицейских» присутствовал «чистая душа».

— Герма-ния вам доверяет поря-док в лаге-ре, значит с вас спро-сит-ся... — поучал гестаповец, окидывая оловянным, мертвецким взглядом их изможденные лица. — Вы не долж-ны забывать, что вам дают пищу за вашу pa-боту! Вам дадут табак и лагерные марки за вашу работу. Вы должны наблюдать, чтобы все при-ка-зы комендату-ры выпол-ня-лись. За это вы бу-де-те сыты, а то с вас обдерут шку-ру. Вы тоже все во-ры и свиньи, но вы должны следить за дру-гими во-рами и свиньями. Убирайтесь теперь на работу, гос-пода. А за вами я сам всегда буду смотреть. От меня не укрое-тесь...

Кострикин повел своих подчиненных по издавна установленным в лагере полицейским постам.

 


backgoldОГЛАВЛЕHИЕgoldforward