APВ начало libraryКаталог

ГУМАНИТАРНАЯ БИБЛИОТЕКА АНДРЕЯ ПЛАТОНОВА


backgoldОГЛАВЛЕHИЕgoldforward


Глава десятая

 

Михаила Варакина, Славянского, Любимова и группу фельдшеров пешим этапом перегнали в Зеленый лагерь, расположенный километрах в пятнадцати от артиллерийского городка. Здесь, в стороне от общей лагерной территории, в лесу, за особой проволочной оградой, помещался транспортный карантин, где содержали около тысячи пленных, предназначенных к отправке в Германию.

Варакин поместился на нарах карантинного барака рядом с Любимовым и Славинским. Он видел тяжелое состояние товарищей, но не мог найти ободряющих слов.

Даже и за колючей проволокой, но на советской земле всегда оставалась надежда на помощь в побеге родного народа, на то, что в нужный час крестьяне дадут беглецу пяток картофелин и укажут лесную тропу, которая выведет на восток...

Неминуемый угон в Германию приводил в отчаяние. Все трое врачей тотчас же после ужина забрались на нары, и каждый лежал молча.

Молчание и неподвижность в конце концов погрузили Варакина в сон. Он очнулся глубокой ночью, в полнейшем мраке. По толевой крыше стучали крупные капли дождя, доносились глухие раскаты грома. Духота помещения разрывала грудь. Михаилу мучительно захотелось на воздух. Он осторожно, стараясь не потревожить соседей, выбрался с нар, ощупью разыскал дверь барака и отворил ее. Из тамбура понесло аммиачным зловонием параши. Варакин толкнул наружную дверь и вдохнул свежий воздух, запах дождя и хвойного леса... Сверкнула далекая молния, сопровождаемая глухим, едва слышным за ливнем громовым рычанием.

Вдруг сквозь шум грозовой непогоды Варакин услышал выстрелы, не одиночные выстрелы караульных, которые посылают наугад, в темноту, вослед беглецу, а живую, кипучую трескотню перестрелки. Бой!.. Дождь, который лил на голову, на лицо и промочил на плечах и спине гимнастерку, убеждал в реальности происходящего: нет, это был не сон, не галлюцинация, явь...

Возвратиться в барак, разбудить друзей, потерять драгоценное время, — может быть, считанные секунды... Воля манила звуками боя и непроглядностью ночи в лесу...

Размотать обмотки с обеих ног и обмотать ими руки было делом минуты. Михаила лихорадило. Прожекторы не светили на вышках. Он не помнил и сам, таясь и крадучись или единым духом оказался он у проволоки, он не заметил, во скольких местах разодрал руки, ноги и грудь о железный терновник ограды, не слышал, заскрипела ли проволока под тяжестью его тела. Он вслушивался в перестрелку, — может быть, в километре отсюда, может быть, в двух. Непогода мешала определить... Варакин вылез уже на верхушку ограды, когда яркая молния осветила его... Выстрел с вышки грянул прежде удара грома. Прыгая, Михаил его все-таки слышал. Он понимал, что надо мгновенно вскочить и бежать, но резкая боль в ноге повалила его на землю.

С двух сторон приближались ручные фонарики...

— Ну, вставай! — раздался неожиданно русский возглас, и вместо выстрела Михаил получил пинок в грудь. — Вставай, сука! — Новый пинок.

— Не могу... Ногу вывихнул.

— Що це таке трапылось? — спросил другой голос, и свет второго фонарика упал на лежавшего Варакина.

— Пан голова, утиклец з карантина.

— Ведите до комендатуры.

— Та вин не может пиднятысь. Каже, нога повихнута.

Раздался короткий свисток. Появились из темноты еще два человека. Варакина подхватили под мышки, потащили волоком и бросили на пол полицейской комендатуры.

Как они его били!.. По груди, по спине, по бокам. Ногами, прикладами винтовок... И пуще всех «пан голова» полиции.

Как после узнал Варакин, в эту грозовую ночь с боем ушла к партизанам лагерная команда лесорубов. Немецкие солдаты с постов были брошены в лес, на вооруженную облаву... Лагерной «вооруженной полиции», набранной из разных националистских подонков, фашисты доверили в этот час самостоятельно охранять транспортный карантин с винтовками и пулеметами в руках.

«Пан голова», которого и немцы и русские звали попросту комендантом, и был больше всего взбешен тем, что Варакин пытался бежать именно в тот момент, когда он, «голова вооруженной полиции», полностью отвечал за охрану, когда он мог лучше всего доказать свою преданность фюреру и «новому порядку».

Избитого Варакина бросили в карцер. Как там без медицинской помощи да еще на голодном пайке срослись его ребра, он не понял и сам... Десять дней его оставляли с вывихом ноги, увеличивая мучения, потом пришел фельдшер, и, только якобы тут узнав, что Варакин — врач, «пан голова» приказал его вызвать.

— Что же вы мне не сказали, что вы офицер и врач? — «упрекнул» он Варакина. — Я бы ни в коем случае не позволил своим подчиненным так обращаться с образованным человеком! Разумеется, ваш поступок был необдуманным, и если вы подтвердите это, высказав сожаление...

— Сожаление?! — Варакин вскипел возмущением от этой спокойной подлости и плюнул в гладкую рожу «пана головы».

Комендант с прежней свирепостью бил его сапогами. Ему помогали два полицая. Потом Варакин опять валялся в подвале.

И вот по прошествии в общей сложности более трех недель его водворили в тот же транспортный карантин.

«Приказ есть приказ». Каждый, кто пытался бежать из плена, по отбытии наказания возвращался непременно к той самой судьбе, от которой бежал: таков был обычай немцев. Назначенный на отправку в Германию Варакин вновь теперь ожидал очередного транспорта. Его терзала та же тоска, еще усиленная ощущением одиночества. С ним не было уже ни Любимова, ни Славинского, ни фельдшеров из лазарета артиллерийского городка. Все они были отправлены в свое время, по отбытии карантина. Михаила теперь окружали незнакомые люди.

Варакин представлял себе, что, наверное, уже совершился партизанский налет на лагерь в артиллерийском городке, слух о котором от кого-то заранее дошел до Славинского, и с горечью думал о том, что мстительный произвол Тарасевича оторвал его от друзей, которые нынче уже, наверное, на свободе: Бурнин, Баграмов, Волжак, капитан Володя, Сашка-шофер, саратовский инженер Мелентьев, Юзик Рогинский, Иван Балашов...

— Доктор, позвольте вам предложить поужинать с нами. Ребята прислали нам котелочек горячей картошки, — в темноте барака шепнул над ухом Варакина незнакомый человек.

Для изголодавшегося Варакина предложение было соблазнительно. Он спустился с нар.

— Капитан Рогаткин, — назвал себя человек, предложивший поужинать.

— Капитан Устряков, — назвался второй.

Кроме горячей картошки у них оказалось сало. Постепенно в разговоре выяснилось, что они уже знали о смелой попытке Варакина, о побоях в карцере, даже и о плевке в физиономию Морковенко, коменданта вооруженной полиции.

Наутро, кроме двух капитанов, с ним познакомились два лейтенанта, трое врачей, присланных из Борисова, десять фельдшеров, вывезенных из лагерей Орши.

К ночи два капитана опять пригласили Михаила поужинать с ними, а когда он из скромности пытался отказаться, Рогаткин сказал ему:

— Вас, доктор, карцер замучил. Чтобы поднять ваши силы, у нас осталось еще только девять дней. Если не хотите попасть куда-нибудь в шахты Рура, советую подкрепляться без дураков. Прыгать с поезда на ходу — не игрушка!

Варакин крепко вцепился в руку нового товарища. Да, он понимал, что ему нелегко возвратить даже те небольшие силы, которые были...

Они заняли угол на верхних нарах. Целыми днями новые друзья Варакина то пристраивались к играющим в карты или в домино, то к кучке, слушавшей чей-нибудь рассказ, и заводили знакомства, «прощупывая» население карантина. Видно было — они готовились к делу всерьез.

И Михаил поверил в удачу, воспрянул духом. Он видел, как выменивали хороший пояс на крепкий нож, теплую пилотку — на кусочек бруска, новые ботинки — на старьте, с придачей напильника. Все, что режет и пилит, все, что может служить освобождению, ценилось дороже всего.

Шел уже четвертый день карантина, когда незадолго перед ужином в барак, в котором помещался Варакин, вошел и встал у порога высокий, нагладко выстриженный и выбритый человек с санитарной сумкой. Он стоял, серыми пристальными глазами из-под необычно лохматых бровей всматриваясь в незнакомые лица, а может просто высматривая местечко на нарах. Что-то в глазах, в высоком лбу его привлекло внимание Варакина, показалось знакомым. И он живо спустился с нар.

— Иваныч? — неуверенно окликнул он.

— Миша! Здоров! А ты тут откуда?! Да что с тобой? Ведь ты на себя не похож... А где же остальные? — забросал Баграмов вопросами Михаила, тряся его руку.

— Длинное дело. Потом расскажу, а пока что лезем на верхние нары, там найдется местечко.

— К богу поближе и от начальства подальше? Подходит! — согласился Баграмов.

На верхних нарах Варакин жадно расспрашивал его о событиях в лазарете. Сокрушался по поводу неудачи прорыва к партизанам, порадовался тому, что Бурнин успел убежать до отправки команды в Германию.

— Да, попали мы с вами, Иваныч! — грустно сказал Варакин.

— В старое время, я слышал, ссыльные часто, бывало, бежали из арестантских вагонов, — ответил Баграмов.

— Отец в корень смотрит! — одобрительно поддержал капитан Рогаткин, придвинувшийся поближе, чтобы лучше слышать рассказ Баграмова о событиях в лазарете.

Емельян взглянул неприязненно на постороннего человека, который так встрял в разговор, но Михаил пояснил, что Рогаткина опасаться нечего...

Баграмову было, однако, чего опасаться: сюда, в карантин, он попал не совсем обычно. В комендатуре Зеленого лагеря, куда его, продержав две недели в карцере, привезли в наручниках, его нежданно приветствовал человек, с которым ему доводилось не раз встречаться в Москве по делам кино. Это был Антон Петрович Морковенко — «пан голова» вооруженной полиции.

Слащавая, гладкая физия этого человека и раньше не вызывала симпатий Баграмова. И все-таки Емельян был поражен, когда увидал его в форме фельдфебеля царского времени с «жовто-блакитной» оторочкой погон, как во время гражданской войны у приверженцев гетмана Скоропадского.

Бывший работник советского кино приветствовал Емельяна радушными восклицаниями. Приказал снять наручники и предложил садиться и закурить.

«Везет! Нашел земляка в комендантах!» — про себя иронически усмехнулся Баграмов, растирая запястья, освобожденные от наручников, и особенно насторожившись при виде знакомца в такой роли.

«Пан комендант» заговорил о карте, которая найдена в мертвецкой, о подготовке Баграмова к побегу из плена, и вдруг Емельян с облегчением понял, что его газетка «Советские люди» к его аресту никакого отношения не имеет. Он даже попробовал отрицать, что готовил побег, — впрочем, на Морковенко это никак не подействовало.

— Это немцы так думают, а я и не верю! Куда бы вы убежали, хромой, истощенный! Для этого нужно здоровье,— сказал комендант. — И вообще здоровье для человека высшее благо. Да, здоровье и силы!.. А ведь вы можете обрести и здоровье и силы, Емельян Иваныч! Условия вам известны. Оберштабарцт по ходатайству русского главврача вам назначил врачебный паек, как писателю. Вы его получали свыше двух месяцев, но еще ничего не послали в газету. Пора поработать! Пора! За это вас кормят!

Емельян с любопытством взглянул на собеседника. Он, разумеется, знал, что на свете бывают продажные люди. Но вчуже они всегда представлялись ему людьми с какими-то мрачными, угнетенными судьбами неудачников. А этот был и в Москве все таким же благополучненьким, гладеньким администратором за столом солидного кабинета совсем незадолго до войны, когда обсуждал с Емельяном эскизы рекламных плакатов к его новому фильму... И вот пожалуйте — продался! Как же так?

— Надо платить долги! — задорно сказал Морковенко.

— Какие такие долги? — спросил Баграмов, шагнув на него со сжатыми кулаками.

Морковенко вскочил. Ловкий, умелый удар в челюсть отшвырнул Баграмова к стенке. И вот он уже лежал на полу, а «пан голова» стоял над ним, крепкий, свежий, здоровый.

— Выходит так: жамки поела, а спать не пришла! — усмехнулся он. — Отправитесь в карантин. Поговорим через месяц, тогда вы сговорчивей станете, господин писатель. О вас говорили и раньше, что у вас строптивый характер. Я вас воспитать сумею... Дежурный! — громко позвал Морковенко.

На зов вошел тот же усач полицейский, который до этого снял с Емельяна наручники.

— Сдать в карантин господина писателя, — приказал комендант.— Желаю здоровья и присутствия доброго разума,— издевательски поклонился он Емельяну.

Усач вывел Баграмова из комендатуры.

— Товарищ советский писатель, я вас упрячу туда, где вас комендант не найдет: на транспорт в Германию, — едва слышно сказал полицейский, когда они вдвоем пересекали широкий лагерный плац.

— Нет уж, веди, куда приказали. В Германию мне не по дороге! — отрезал Баграмов.

— Товарищ писатель! Ведь он же сказал: «В карантин!» Есть два карантина: один — политический, а другой — на транспорт. Я ведь могу перепутать... Политический — это темный подвал, голод и пытки. Я скажу, что не понял, когда он потребует вас, как обещал, через месяц, — почти умоляюще убеждал полицай.

— А тебе что за это будет?

— Мне? — Полицай усмехнулся. — Он мне не сказал, в какой карантин, а при допросе я не был... Может, мне морду побьет, может, в подвал на недельку...

— А тебе так охота с битой мордой в подвале сидеть?

— Я комсомолец, товарищ писатель, — совсем уже беззвучно произнес полицай.

— А чего ж ты в полиции? — с недоверием задал вопрос Баграмов.

— Значит, надо! — холодно оборвал усач и добавил: — Каждому свое место на нашей планете. Все места хороши, если знаешь, что делать и как!..

— Да! Значит, есть и такие люди в полиции! — задумчиво произнес Варакин, выслушав рассказ Емельяна.

На вечерней поверке переводчик карантинного блока три раза выкрикнул имя Емельяна Баранова, пока Баграмов наконец догадался, что под этой фамилией усач занес его в список.

Несколько дней в карантине Варакин и Емельян с новыми друзьями обсуждали возможность бежать из вагона. Они решили, что необходимо бежать в первые же часы, пока поезд будет идти по Белоруссии.

Четверо врачей, десять фельдшеров, два капитана, два лейтенанта, военинженер, интендант и Емельян под именем воентехника Баранова были помещены в «офицерский» вагон. Здесь было даже просторно. Но перед самой отправкой для полного счета в вагон добавили людей из чужого барака. Сразу сделалось тесно, пошла перебранка из-за мест. Никто не хотел помещаться возле самой параши.

Назначенный немцами старшим вагона ражий малый в матросской полосатой тельняшке получил на всех и деловито делил на подстеленной на пол шинели дорожный паек. Его обступили. Некоторые тотчас по выдаче стали жадно уничтожать свои продукты.

— На три дня дали, а ты и сожрешь — не почуешь! — остановил кого-то старшой вагона.

— Ты рыло-то ишь разъел. Тебе можно терпеть! — возразили ему.

— Дурак! Потом хуже голодом будешь! — доброжелательно ответил старшой.

Поезд стоял на станции до заката. Быстро сгущались сумерки. Люди старались как-нибудь улечься. Но вот раздалась команда. Солдаты пробежали вдоль поезда.

— Отправились! — безнадежно и глухо сказал кто-то в вагоне.

Поезд тронулся.

Тощий седой старик снял с головы затасканную буденовку с голубой звездой и начал креститься.

— Об легкой жизни молитва, папаша? — насмешливо спросил его курносый мальчишка с огромными от худобы глазами.

— Об тебе, сынок! Какая мне жизнь! Только б тебе из чужой земли живым воротиться...

— В чужой-то земле легче будет, папаша! Там кормят сытнее! — уверенно сказал старшой вагона. — Может, назад и сам не захочешь!

— Ты, видать, сыто жил, а ума-то не нажил! Та сторона человеку мила, где пуп ему резали! — сердито ответил тот же старик.

Под говор людей и колесный стук в темноте закипела работа — Варакин и капитан Рогаткин начали резать стенку. На стоянках они замирали. Стружку сгребали ощупью, и Баграмов выбрасывал ее на ходу в окошко.

Работа двигалась медленно. Руки Варакина уставали орудовать то ножом с короткой рукояткой, то напильником без рукоятки. Ночная стоянка надолго прервала этот труд как раз в то время, когда Варакина сменил Устряков. Поезд стоял, а ночь, драгоценная ночь, уходила...

Варакин нетерпеливо заглянул в окошко. Вдали едва мерцали слабые огоньки станции.

— Не пойму, на запасных, что ли, стоим! — шепнул Емельяну Варакин.

В это время раздался свисток. Опять мимо поезда рысью протопотали солдаты.

Как вдруг скрежетнул железом засов и дверь вагона слегка отодвинулась. На фоне темного неба возник силуэт человека.

— Товарищи, кто хоче утикач? — послышался голос с польским акцентом.

В вагоне все напряженно замерли. Но гуднул паровоз, дернул рывком состав, и дверная щель резко захлопнулась.

Поезд пошел, набирая скорость. Стук вагонных колес обретал уж обычный дорожный ритм.

— Что же это значит, товарищи?! — с дрожью надежды громко спросил Варакин.

— А то и значит: дверь отворять — да на волю! — ответил Баграмов.

Его охватило необычайное ощущение счастья. Бывает же так! Незнакомый, чужой человек понял томление пленных. Рискуя жизнью, во время стоянки он отпер вагон и сказал, что они свободны. Бывает же счастье такое! Емельян чиркнул спичкой и шагнул по направлению к двери. При свете спички Варакин увидел вокруг напряженные лица. Он почувствовал, как все население вагона поднимается на ноги вслед за Баграмовым. Михаилу казалось, что он слышит биение сердец всех этих людей. Он тоже поднялся с пола.

— Стой! Всем оставаться на месте! — зычно скомандовал кто-то из темноты.

— А ты кто таков? — спросил Баграмов. — Для чего на месте?

— Я старшой вагона, вот кто! А кто к двери сунется, тот покойник, вот кто! Понял? Повтори!

Варакин узнал по голосу мордастого парня в матросской тельняшке.

— А тебе что за дело, старшой? Может, ты прежде других покойником станешь! — отозвался Рогаткин с другой стороны.

— Васька! Задрых?! — крикнул старшой. — А ну, живо к двери! Прокопья да Мотьку сбуди!

Варакин зажег спичку и поднял над головой. Он видел, как, топча и расталкивая людей, к двери кинулись трое на помощь тому, в тельняшке. Теперь их оказалось четверо перед выходом, крепких, здоровых парней полицейского вида. В руках у них Варакин заметил ножи.

— Пусти-ка, доктор. Я в беспризорных рос, ножом-то владею! — шепнул Варакину на ухо капитан Рогаткин и, задев его сапогом по колену, рванулся вперед.

— Прокошка! Живей! Навались! — захрипел тот, в тельняшке, призывая на помощь.

Дрожащей рукой Варакин зажег еще спичку, тревожно ища глазами Емельяна у двери, где пошла свалка.

— Где напильник? — неожиданно в самое ухо Варакину выдохнул Баграмов.

— Сядь, Иваныч! Они молодые, — попробовал уговорить Варакин, сам слишком слабый для схватки.

— Где напильник?! — настойчиво повторил Емельян, с неожиданной силой сухими, костлявыми пальцами сжимая плечо Варакина.

Во тьме Михаил услышал возню, удары, проклятия.

Выхватив из руки Михаила напильник, Баграмов рванулся назад, туда. Варакин вскочил за ним.

— Кучка сволочи держит советских людей! Зажигай огонь! Бей фашистов! — раздался голос Баграмова.

Вагон осветился с двух сторон спичками. Стоя у двери, два полицая размахивали ножами. Малый в тельняшке лежал у их ног с перерезанным горлом. Капитан Рогаткин корчился, зажимая руками живот. С деревянными колодками в руках, на полицаев наступала толпа пленных. Варакин видел, как на рослого полицая кинулся Емельян, но спички погасли.

В вагоне слышались лишь удары, выкрики, стоны. Ничего не видя, наступая на ноги, на руки, на тела, пробивался Варакин к двери.

— На помощь! Володя! Сашка! — звал он лейтенантов. Но те уж были в схватке у двери.

— Огня, товарищи! — произнес от двери Устряков. — Выход свободен!

Опять загорелись спички.

— Раненых в сторону! — командовал Устряков. — Прыгай за мной! Кто остается, тот выбросит полицаев.

Он широко распахнул вагонную дверь.

Ворвавшийся резкий ветер задул спички.

В безлунной ночи было едва видно бегущий рядом с дорогой темный лес.

— Подходи! — еще раз скомандовал капитан. На фоне ночного неба стало видно его фигуру. — За мной!

Варакин видел, как Устряков нырнул в темноту. Варакин от близкого счастья замер... За Устряковым явился в пролете двери и мигом исчез второй, мелькнул третий. Михаил вскинул на плечи вещмешок и решительно двинулся к двери.

— Сашка! — позвал он одного из двоих лейтенантов, ощупью пробираясь туда, где лежал Емельян. — Где Иваныч?

— Вот он, Степаныч. Плохо! Голова... И еще я не знаю, что с ним...

— Савка тоже плохой, — отозвался второй лейтенант. — Давай прыгать, Степаныч! Вперед!

И они один за другим исчезли за дверью.

У Варакина перехватило дыхание. Три шага до двери — и прыжок в темноту. Еще и еще появились и нырнули во тьму силуэты. Но как же покинуть Баграмова? Как покинуть в таком состоянии?!

Это был, может быть, самый мучительный миг во всей жизни. Рядом свобода — тут, в двух шагах, а на полу вагона лежит умирающий друг. Может быть, можно еще спасти его...

Варакин склонился над Емельяном, чтобы защитить его от толчков.

Внезапно близко ударила очередь автомата — конвой заметил побег и стрелял с тормозной площадки их же вагона.

— Стой! Не прыгай! Убьют! — испуганно крикнул кто-то возле двери.

— Дьявол с ними! Была не была! — отозвался голос.

— Эх, и вправду! — воскликнул первый. Новая очередь автомата была подхвачена также конвойными других вагонов.

— Сбрасывай полицаев, живей!

— Погоди, я скакну!

— Убьют!

— Черт с ним! Держись за авось, покуда не сорвалось!

Под непрерывный треск автоматной и пулеметной пальбы поезд уже сбавлял ход.

У двери продолжалась возня. Кто-то еще все-таки прыгал, кто-то сбрасывал трупы...

— Дверь затворяй.

— Постой, прыгну! — крикнул кто-то в самый последний момент.

Дверь вагона захлопнулась.

Сбросив с плеч свой вещмешок, Варакин при свете спички увидел на миг всю картину. Убит был Рогаткин, тут же в мучениях умирал пожилой интендант. Два-три человека были легко ранены, несколько более слабых помяты во время свалки. Баграмов не приходил в себя.

«Черт его дернул ввязаться! — думал Варакин. — Надо же было!»

— Как же вы, Михайло Степаныч, пустили его в эту драку! — несмело упрекнул не решившийся на побег хромой фельдшер.

— А как это можно — удерживать человека, когда он идет на фашистов?! — с жаром отрезал Варакин.

— Но ведь он же старик! — возразил фельдшер.

— Да, надо было его уберечь. Были бы мы на воле! — согласился Варакин.

Тормоза под вагонами заскрипели, раздались свистки, дверь с грохотом распахнулась. Всех из вагона выгнали вон. Осмотрев вагон, офицер ткнул ногой Баграмова.

— Этот старик лежал больной возле двери, когда она распахнулась, — пояснил по-немецки Варакин. — Я, как врач...

— Ты, как врач! — передразнил офицер. — И тебя расстреляют!

— Я не бежал, — оправдывался Варакин. — Дверь была отперта. Кто хотел, все бежали...

— Кто бежал, тех солдаты всех расстреляли! — закричал офицер, должно быть желая этим утешить себя. — Кто отпер дверь? — крикливо допрашивал он, размахивая пистолетом перед носом Варакина.

— Я спал. Я не знаю. Кто-то сказал, что поезд шел под уклон и дверь сама распахнулась... Не знаю.

— Кто знает — спроси! — требовал офицер.

Варакин молча глядел в глаза немцу, но не видел его. Он видел, как в темном лесу пробираются беглецы, свободные люди... А эти, которые тут стоят у вагона, — рабы...

Их загоняли обратно в вагон, «считая» ударами прикладов. В вагоне, включая двух мертвецов и не приходившего в себя Емельяна, осталось двадцать два человека.

— Все остальные тоже будут расстреляны, — пригрозил напоследок офицер, покидая вагон.

На всех стоянках к их вагону приставляли теперь особый караул.

Вечером Баграмов очнулся.

— Не удалось? — спросил он Варакина, слабо взяв его за руку.

— Двадцать четыре человека ушли.

— А ты?

— Не успел. Стрельба началась...

— Наверно, кучей скакали. Надо было пореже... А те, полицаи, как?

— Сбросили их.

— Хорошо... А со мной что? Серьезно?

— Думали — плохо, а вы очнулись — и ничего, — сказал Варакин, считая его пульс. — Но все-таки помолчите...

— Ладно... Я... помолчу... — согласился Баграмов и погрузился опять в забытье.

 

Поезд шел уже по Германии — по чужой земле, с чужими пейзажами, с чужим характером городов и селений. Далеко, далеко увозили невольников.

— Выходит все-таки, Михаил Степанович, кадровые военные унырнули, а мы, штафирки, отстали. Там уж смелости не хватило или чего, а все-таки вот мы, тут! — сокрушался хромой фельдшер, пристраиваясь рядом с Варакиным.

На третьи сутки пути, ранним утром, поезд остановился у небольшой станции.

Прибывших пленных пересчитывали и уводили к воротам лагеря, который виднелся невдалеке. Санитары с носилками подходили для выноски ослабевших, больных и мертвых. К вагону, где находился медперсонал, вместе с немцами подошли пленные врачи.

— Осип Иваныч! — радостно воскликнул Варакин, узнав Вишенина, главврача фронтового эвакогоспиталя, из которого он был отозван тогда, в канун вяземского прорыва.

Михаил не любил Вишенина, и самое их прощание было каким-то недобрым, но сейчас все забылось. Он увидел лицо товарища, сослуживца, которое в этот миг представилось ему лицом друга.

Видимо, то же самое почувствовал и Вишенин.

— Михайло Степаныч, родной ты мой! Здравствуй! А я ведь гадал — ты где-нибудь там, «далеко на востоке», и диссертацию защитил, и, может, уже доктор наук!.. Да-а! Вот беда-то! Попали мы с тобой, Михаил...

— Так, понимаешь, я никуда и не делся дальше армейского штаба. Хотел к вам вернуться — отрезано все, — говорил Варакин.

— Жаль тебя, жаль!.. Небось тебя дома уж поджидали. Извини, я не помню — детишки-то есть у тебя?.. Ах, нету... Ну, так жена ждала... Где же ты был?

— Постой-ка, Осип Иваныч. Тут из вагона больного куда понесли на носилках? Я вместе с ним попаду? — спохватился Варакин об участи Емельяна.

— Да ничего, не тревожься за своего больного, — успокоил Вишенин. — Врачи у нас всюду врачи, как положено... Вот пока познакомься со старшим русским врачом лазарета: Дмитрий Васильевич Гладков, Михайло Степаныч Варакин, мой сослуживец по фронту, — отрекомендовал он коллег. — А вот Евгений Петрович Славинский...

— Женя! — воскликнул Варакин с подлинной радостью. — Женька, друг! Они обнялись.

— Михайло Степаныч!.. Жив! Мы ведь думали — крышка! — растроганно говорил Славинский. Он тотчас же понял, в каком состоянии Михаил, и тут же шепнул: — Не думай, что безнадежно. И отсюда люди бегут!

Немец-переводчик приказал прибывшему медперсоналу построиться.

Их повели в баню.

Варакин получил в этот же день назначение в хирургическое отделение лазарета. Славинский, оказалось, был в другом отделении — в лазарете рабочего лагеря, где работал Вишенин санитарным врачом.

Варакину показалось странным: хирург — санитарным! Он задал вопрос — почему?

— Хлебная должность. Санврач — всюду хлебная должность. Кормят так, что подохнешь, а тут я при кухне, — прямо сказал Вишенин.

Вдвоем Славинский с Вишениным, по просьбе Варакина, искали Баграмова в лазаретных списках. Он словно канул в воду, и наконец-то едва нашли его под фамилией Баранова и внесли исправление.

После обеда Варакин пришел в лазарет рабочего лагеря.

— Здесь, цел ваш писатель, — успокоил его Славинский. — Обедал, в сознании. Пульс ровный. Поломаны три ребра, ну, и боюсь, что череп испорчен. Но дело как будто на лад...

— Я хотел бы его в хирургию, поближе к себе, — сказал Варакин.

— А надо ли? Тревожить, таскать... Ведь явное сотрясение мозга. Лучше покой. Мы и тут позаботимся...

Михаил согласился, что лучше больного не трогать, и Баграмов так и остался в лазаретном бараке рабочего лагеря.

 

В первые дни Баграмову доставляло радость самое ощущение бумажного тюфяка, а не голых досок, на которых он спал десять месяцев. Блаженством было вытянуть ноги, чувствовать под головою хоть какую-нибудь да подушку...

Боль в голове и груди уходила, тонула в длительном сонном забытьи. Вначале Баграмов лишь различал голоса и почти не мог разбирать лиц. Его кормили, не позволяя садиться.

Потом все отчетливее, явственнее проступали отдельные лица. Емельян стал внимательно вслушиваться в разговоры.

Свезенные из различных районов фашистской оккупации, изнуренные голодом и тяжелым трудом, бессильно лежали люди в приземистом, сыром, полутемном каменном бараке, вплотную уставленном деревянными двухъярусными койками, между двумя рядами которых посредине стояла нескладная печь с плитой.

Длинные вечера после лагерного отбоя проходили в рассказах о тех лагерях, из которых они сюда были свезены. И в представлении Баграмова складывалась широкая картина гитлеровского плена, вне зависимости от местных условий, от характера и самодурства того или иного лагерного сатрапа.

Один из соседей Емельяна рассказывал о лагере под Брестом, где в 1941 году на обширной песчаной площади без всяких строений за колючую проволоку были согнаны десятки тысяч пленных красноармейцев. С наступлением осени, чтобы спастись от дождей и холода, они рыли себе для ночлега в песке звериные норы. Но песок нередко ночью «садился» и заживо хоронил спавших людей.

— Утром проснешься, ищешь кого знакомых. Ан нету... Тысячи человек, не знаючи, по могилке прошли, притоптали, и нет ни креста, ни следочка... Ох сколько там полегло! Ополченцев все больше московских... Хорошего друга я так потерял. Дружили мы славно, тоже писатель был, Марком звали...

Пленный, присланный с металлургического завода, рассказывал, как мастера-мартенщика за отказ от работы фашисты бросили в жар мартеновской печи, чтобы запугать остальных...

— Взрослые что! Мы сами себе и ответчики, — вмешался голос откуда-то с дальней койки. — Я видал, как еврейских детишек прикладами по головам убивали... Мальчик один, лет семи, на четверёночки встал, головенка курчавая, как у барашка... — Рассказчик умолк, громко втянул воздух и оборвал рассказ.

— А у нас под Черниговом лагерных полицаев куда-то вызвали на работы. Воротились они с золотыми браслетами, с кольцами, серьгами да часами. Говорят, живьем зарывали сваленных в яму евреев... Потом уж эсэсовцы спохватились, в лагерь нагрянули. У полиции обыск. У кого нашли золото — всех расстреляли... Так у нас в лагере и полиции не осталось в тот день...

Немецким фашистам эта моральная падаль — полицейские были нужны, чтобы ссылаться на то, что свирепый режим истребления в лагере создают «сами русские». О, фашисты умели выбрать людей, легко поддающихся развращению! В этом они накопили обширный опыт и у себя на родине. И вот под охраною пулеметных немецких вышек в лагерях военнопленных над многими тысячами людей властвовали несколько десятков «вооруженных» плетьми и палками, трусливых жестоких ничтожеств, творивших волю врага. Эта кучка царила, как в каком-нибудь марионеточном государстве подставной диктатор держится, опираясь на деньги, самолеты и танки хозяев, чью чужеземную волю он выполняет.

Никакое самое тяжкое и бесстыдное преступление против советских пленных фашисты не вменяли полицейским в вину, и потому в лагерях процветали неприкрытый грабеж, система взяток, корыстных убийств и садизма. Ведь воля фашистов требовала от полиции дезорганизации и деморализации советских людей, превращения их в забитую массу послушных инстинкту голода рабочих животных, а затем истребления их, истребления всеми способами и средствами, организованного, «научного» уничтожения, которое они проводили уже сами...

В лазаретном помещении, куда попал Емельян, лежало несколько человек, искалеченных немцами и полицейскими. Больные с ненавистью называли своих палачей по именам и лагерным кличкам. О некоторых полицаях они знали и больше того — знали их биографии и профессии, у иных полицейских были в лагере однополчане и земляки...

«Кто же они, эти люди без чести и совести? Агенты врага? Фашисты? Издавна завербованные шпионы?» — размышлял Баграмов. Нет, в большинстве, по рассказам больных, это оказывались негодяи будничного типа. Один из них до войны воровал в рабочих столовых, другой — переводчик кухни — был заместителем директора какой-то фабрики. Комендант всего лагеря каменных бараков оказался бывшим начальником строительства какого-то института... Они, разумеется, и дома, в СССР, тащили к себе в логовища куски государственного добра — кто сколько сумел ущипнуть, «по способностям». И дома от них страдали честные люди. Но там их караулил закон, ловила общественность, там труднее было «ловчить». А здесь фашисты поставили их хозяевами жизни!

Немцы их не искали. Трусы с повадками паразитов, готовые всегда служить тому, кто у власти, они приползли сами, чтобы облизывать с рук фашистов теплую кровь своих соотечественников.

Они угодливо снимают с немцев необходимость вмешиваться в дела пленных, оберегают фашистов от сплоченного противодействия, шпионят, вынюхивают и угодливо доносят, если не смеют расправиться сами...

И то, что среди советских военнопленных нашлись такие предатели, особенно угнетало честных людей, порождало недоверие, разобщенность, мешало сплотиться...

Какой же страшной живучестью низших организмов обладает это пресмыкающееся старого мира — корыстная и гнусная душонка паразита-мещанина, если от нее за столько лет не очистилось наше общество и она расцвела так пышно, едва успела попасть в благоприятную для себя среду фашистского строя...

«Одно хорошо — что вся эта мразь тут показала себя полностью,— размышлял Баграмов. — Если уж не удастся отсюда побег, то нужно сломить тут и изолировать этот гнусный мусор, чтобы потом эти бандиты не смогли бы вползти незаметно в среду советских людей, в армию, в партию...»

 

Хирургическое отделение госпиталя от рабочего лагеря было отделено двумя колючими изгородями, и попадать оттуда в рабочий лагерь было не просто. Варакин в хирургии оказался отрезанным от Баграмова, от Славинского и старого своего сослуживца доктора Вишенина. Однако Вишенин сам заглянул к нему в хирургию «с гостинцем», как он сказал. Он принес котелок, полный наваристого и чистого супа, с куском хорошего мяса.

— Что за чудо?! — воскликнул Варакин.

— От поваров, — пояснил санитарный врач. — Для себя они варят такую похлебочку каждый день. А ведь я им начальство! Ты тут, в хирургии, поладь с поварами и будешь сыт. Им ведь что, баночку спиртуустроишь — и супу не пожалеют.

Михаил удивленно взглянул на Вишенина, отлил себе половину принесенного «гостинца» и попросил передать остальное Баграмову, к которому сам он не мог пройти.

— Да ты не стесняйся, кушай! — сказал Вишенин. — Я твоему писателю занесу. Ему все равно поварского супа нельзя передать.

— Почему нельзя?

— Он же лежачий в общем бараке. Больные увидят — с ума посходят от этого супа! Такие пойдут разговоры!.. — объяснил Вишенин.

А собираясь уже возвращаться в рабочий лагерь, он обратился с просьбой:

— Я вот захватил пузыречек, налей граммов сто хотя бы. У вас, в хирургии, свободнее с этим делом.

— Чего налить? — не сразу сообразил Михаил.

— Не марганцовки, конечно. Сам понимаешь!

Варакин отговорился тем, что аптека закрыта, а ему, как новому человеку, не совсем и удобно идти туда в неурочное время.

— Ну, уж ладно. А ты в другой раз не робей. На тихоньких воду возят! Ты быстрее все к рукам прибирай! — посоветовал гость, уходя. — Проявляй характер, а то другие проявят, если будешь слюнтяем!

Оставшись один, Михаил припомнил, каким был Вишенин в армии. «Формалист и законник. Все по точной букве Устава, приказов, распоряжений, параграфов. Как быстро плен повлиял на его перемену!» — удивлялся Варакин. И его уже не тянуло повидаться еще раз с бывшим своим сослуживцем, хотя вокруг все так берегли фронтовую близость, так радовались, когда судьба их сводила в лагере с однополчанами. Однополчанин ценился как брат...

«Да, — думал Варакин. — И хорошо, что я оказался не вместе с ним!»

Видно, Вишенин тоже почувствовал, что не выйдет у них такого контакта, которого он желал бы. Несколько дней он не заходил. И Михаил остался на это время в полном отрыве от Славинского и Баграмова.

Назначенный на работу в операционную, Варакин был занят весь день, до вечера. Работа была несложной, но кропотливой и затяжной. В большинстве здесь лежали пленные, получившие так или иначе ранения и увечья в плену — от случайного выстрела по толпе, от избиений немцами или полицией. Были и такие, кто сам случайно или умышленно поранился на работе, были оперированные вследствие разных болезней.

Потому лишь неделю спустя после того, как к нему заходил Вишенин, освободившись пораньше, Варакин выпросил разрешение коменданта пройти на часок в лазарет рабочего лагеря, чтобы повидаться с больным товарищем.

Вместе с Женей Славинским пришел Михаил в барак, где лежал Баграмов.

— А хвост перед сволочью поджимать не пристало советским людям! — услышали они в самых дверях возмущенное восклицание Емельяна.

— Сове-етским! Сове-етским! — передразнил его другой голос. — Заткнул бы хайло! За такого долдона, как ты, нам всем отвечать! С утра до ночи у тебя первомайский митинг. А тут — Германия!

Славинский узнал по голосу старшого секции.

— Емельян Иваныч, — взмолился Славинский, присаживаясь вместе с Варакиным на койку Баграмова, — ведь этот старшой...

— Этот старшой негодяй! — горячо перебил Емельян. — Ваше дело — немедленно выгнать его отсюда. Здоров как бык... Он всех только нервирует. Надо его заменить.

— Не так это просто! Их тут какая-то круговая порука держит, — осторожно сказал Славинский. — Вы бы поосторожнее пока были, а! Нам вас потерять не расчет. А так вас отсюда возьмут в иные места. Уговорите хоть вы его, Михаил Степаныч!

— Ну, я-то не уговорщик в таких делах,— улыбнулся Варакин.— Сам понимаешь, Женя, надо же, чтобы кто-то говорил человеческим голосом.

Баграмов пожал Михаилу руку.

— Поправляйся, Иваныч, возьму тебя в хирургию. Будем вместе работать, — сказал Варакин.

На другой и на третий разы, заходя в секцию, где лежал Емельян, Славинский каждый раз заставал словесные схватки Баграмова со старшим. Видимо, эти люди насмерть невзлюбили один другого.

— Пропадет ведь старик! — сказал Славинский товарищам.— Он из мертвых воскрес! А такие всегда хотят каждым словом утверждать свою жизнь. Да как бы не вышло наоборот...

И вот Славинский, Любимов и другие молодые врачи сообщили старшему врачу лазарета Гладкову, что в одной из их секций лежит писатель.

— Писатель?! В общем бараке?! Да что вы! Надо его, господа, устроить! Надо, надо! — готовно вскинулся старший врач. — Можно бы, например, поместить здесь у нас, во врачебной секции. Найдем ведь свободную коечку?!

Вопрос был решен...

 

Баграмов лежал в секции медперсонала не меньше месяца, пока срастались сломанные ребра и заживала рана на голове.

Здесь помещались двенадцать врачей, девятнадцать фельдшеров и переводчик лазарета.

Среда врачей отличалась в плену от всех прочих профессий, от всех «сословий» и «каст», которые были созданы обстановкой фашистского плена.

В то время как прочие люди в плену были выбиты из привычных условий труда и сторонились труда, считая, что каждое их трудовое усилие может служить на пользу врагу, врачи и фельдшера знали, что их работа помогает своим же, советским людям. Поэтому шире были их интересы, живее сознание человеческого достоинства, меньше была общая угнетенность. Многие из них лишь потому и попали в плен, что, не нарушив врачебного долга, остались при своих раненых и больных.

И пока Емельян лежал, поправляясь от повреждений, полученных во время схватки в вагоне, он понял, что следовало тут делать, врачи — вот, думал он, вероятно и есть та сила, которая может, если она сплотится, повлиять на участь массы пленных людей...

Особенно привлекал симпатии Емельяна старый доктор Леонид Андреевич Соколов, как говорили — «еще из земских». Это был врач в самом широком значении этого слова, такой, каким должен быть врач. Спокойный, прямой, он внушал Емельяну неограниченное доверие. Баграмов видел, что так же доверяет Соколову и врачебная молодежь. Их было тут четверо, врачей, попавших на фронт с университетской скамьи — застенчивый, даже чуть похожий на девушку, Женя Славинский, Леня Величко, два Саши — Бойчук и Маслов; их прозвали «квартет Шаляпина», потому что в свободное время, устроившись рядом на двух койках, они вчетвером нередко заводили песни. Иногда подключался к их пению и фельдшер Павлик Самохин, сосредоточенный, сдержанный и задумчивый человек.

 

По возвращении с работы врачи вечерами садились за длинный стол, ближе к свету карбидных лампочек, за обработку историй болезни умерших. Каждый день это было около тридцати эпикризов, по числу умерших за сутки больных.

После этой работы врачи получали ужин и расходились по койкам по двое, по трое — читать, играть в шашки и шахматы...

Осип Иванович Вишенин и старший врач лазарета доктор Гладков, даже и здесь, в плену, пузатенький, мелкорослый человечек с розовой лысиной, прикрытой редкими светлыми вихрами, обычно уходили вдвоем в поварской барак в гости и возвращались, когда прекращалось хождение по лагерю.

Старший фельдшер, или, как его звали, «комендант лазарета»,— Краевед с переводчиком Костиком тоже куда-то скрывались в гости.

В секции заводились тоскливые, тихие песни, издавна любимые всем народом: про смерть ямщика в степи, про волжский утес, про стогнущий Днипр или про слепого бандуриста...

Звуки песен томили душу, и Емельян едва сдерживал боль в груди, которая начинала щемить от этих напевов. Все разговоры смолкали, в полутемном бараке слышались лишь молчаливые вздохи, изредка шепот. Потом возникала другая столь же печальная песня...

С этими напевами народ справлял десятилетиями и свадьбы и поминки, с ними шел он в солдаты и пел на отдыхе. Их он пронес и через каторги и через тюрьмы, и вот они не умерли тут, на чужбине, в памяти внуков, даже здесь, где царят фашистские темные силы...

«Темные силы нас грозно гнетут!» — подумал Баграмов.

Он всегда любил петь, но, что называется, «бог обидел» его и слухом и голосом. Единственный раз в его жизни, когда к нему отнеслись с уважением как к запевале, — это когда ему не было и четырнадцати: тот первый день, когда тысячные толпы людей шагали по улицам с пением и музыкой, празднуя падение царизма.

В небольшом городке, где учился живший у своей бабушки Емельян, в той первой за долгие годы народной манифестации не хватило взрослых людей, которые помнили слова революционных песен. Емельян же знал от бабушки и «Марсельезу», и «Варшавянку», и «Смело, товарищи, в ногу», и похоронный марш — «Вы жертвою пали...». Он шел тогда рядом с красным пылающим флагом, и пел, и гордился тем, что мог другим подсказать слова этих песен! Тогда его никто не корил за отсутствие слуха. Потом эти песни он пел, когда был самым молодым в отряде красногвардейцем, в те дни, когда потрясала весь мир Октябрьская революция, революция, которая выстояла в долгой, тяжелой борьбе. Тогда казалось, что все темные силы уже разбиты и навеки сломлены, что людям осталось идти только к солнцу. И вот столько лет спустя опять надвинулись черные тучи, самые темные силы выросли и навалились фашистской тяжестью на народы. Вихри враждебные, темные силы...

И Емельян неожиданно для самого себя хрипло и неумело запел:

 

Вихри враждебные веют над нами,

Темные силы нас грозно гнетут!..

 

А молодые голоса врачей подхватили:

 

В бой роковой мы вступили с врагами,

Нас еще судьбы безвестные ждут...

 

Песни рождаются одна от другой, цепляются одна за другую по созвучиям, ритму и чувствам. «Варшавянка», ворвавшись в барак, повела за собой череду боевых напевов. Они шли, как полки, сменяя одну колонну другой. Уже кроме обычных в секции четырех-пяти голосов звучало их десять, может быть, даже больше...

— Вы с ума сошли! Тише! — на всю секцию вдруг выкрикнул Гладков, возвратившийся от поваров вместе с Вишениным. — Немцы услышат — стрельбу откроют.

Но в ответ еще громче, во всю силу молодых голосов, ударило новым воинственным напевом.

— Замолчите же! — потеряв даже голос, шипел Гладков. — Я... я... я... я за всех отвечаю!..

Он подскочил к поющим.

Но молодежь разошлась, она не хотела и не могла умолкнуть.

 

Шли лихие эскадроны

Приамурских партизан.

 

— Хулиганство! — взвизгнул Гладков.

— Что-о?! Гнида такая, ползучий гад! Как так хулиганство?! — не выдержал Павлик Самохин, встав во весь рост и надвинувшись на Гладкова.

— Ты что назвал хулиганством?! Советские песни назвал хулиганством?! — разъяренно кричал Саша Маслов, подскочив к Гладкову с другой стороны.

— Безобразник! — возмущались и те, кто пел, и те, кто лишь слушал.

Все возбужденно высыпали на середину секции.

— Шкура собачья! — крикнул Самохин прямо в физиономию старшему врачу.

— Вы... вы... вы... — Гладков задохнулся от злобы, — вы с кем говорите?!

— С тобой, трус несчастный! — гневно ответил Самохин.— Не мешай человеческой песне! Марш под койку! — скомандовал он.

— Что? Что-о?! Как... под койку? — растерянно бормотнул Гладков.

— Марш под койку, а то насильно засуну! — повелительно повторил Павлик.

Гладков попятился от разъяренного и наступающего Самохина. Обычно добродушный на вид, Павлик стоял сейчас с раздувающимися ноздрями, с искаженным негодованием лицом, на голову выше Гладкова, готовый его задушить.

— Говорю — лезь под койку! — требовал он.

Баграмов хотел вмешаться, но Вишенин опередил его.

— Вы с ума сошли, Павлик! — сказал Вишенин, взяв Самохина за локоть. — Ну, Дмитрий Васильич погорячился, но вы-то! Что вы? Да как же так можно?!

Самохин стряхнул его руку с локтя.

— Ну ладно! Уж вы тоже тут! — проворчал он спокойнее и обратился снова к Гладкову: — А вы, господин старший врач, можете немцам пожаловаться! Все знают, что вы в своей секции за взятки падаль бандитскую укрываете под видом больных. Фельдшера Мишку забыли?! Добьетесь — не то что немцы, — собаки не сыщут следа!

Баграмов заметил, что при последних словах Павлика Гладков вдруг сжался, умолк и ушел в «комендантский закуток», как звали угол, отделенный плащ-палатками ото всех остальных коек. В «закутке» жили Гладков, Вишенин, Краевец и переводчик Костик.

Краевец и Костик пришли в секцию, когда уже все утихло. На этот раз даже никто не шептался. Секция погрузилась в сон необычно быстро.

Баграмов, когда уже все заснули, подошел к Самохину, увидев, что тот в темноте закурил.

— Не спите? — шепнул Баграмов, присев на край его койки. — Что за история с фельдшером Мишкой?

— Зарезали тут доносчика да зарыли так, что неделю немцы искали и нигде не нашли, — ответил Самохин.— Я Гладкову завтра устрою сюрприз! Пусть попробует спорить... Теперь не посмеет! Я завтра сменю шестерых старших.

— Вы можете? — удивленно спросил Емельян. — Ведь даже Славинский, врач, говорил, что не может сменить старшого.

— Я — старший фельдшер барака, — сказал Самохин.— В бараке шесть секций. Я всех поменяю. Ведь старшие — сплошь бывшие повара и полицейщина: как в чем полицай провинился, его бы послали в колонну, а Гладков за часы или за магарыч его в лазарет — и в старшие!..

Наутро Самохин выполнил то, что сказал Баграмову.

Растерянные заглядывали во врачебную секцию смененные Самохиным старшие, спрашивали Гладкова, жаловались на фельдшера. Но Гладков действительно не вступил с Самохиным в спор. Вместо него поднял голос Краевец.

— Ты что своеволишь, Самохин? — грозно спросил он в присутствии всех за обедом.

— Не понимаю тебя, Николай, — откликнулся Павлик.

— Кто тебе разрешил поменять старших?

— Я сам. С врачами по секциям поговорил и меняю! — отрезал Павлик. — Я лучше знаю людей, и врачи их знают...

— А кто тебя старшим фельдшером барака поставил? — продолжал Краевец.

— Ты сам и поставил. Так что?!

— Я поставил — я и сменю! — пригрозил Краевец.

— Попробуй! — вызывающе усмехнулся Самохин. — Я, если хочешь, этих бандитов от верной смерти спасаю. Снимешь меня, а старших вернешь по местам, так их все равно больные зарежут. Ты думаешь, в этом случае сам уцелеешь? Все твои часики и колечки всплывут из мутной воды!

— Какие колечки?! Какие часики?! — испуганно зашипел старший фельдшер.

— Которые мимо комендантов и полицаев к тебе уплывают! Думаешь, полицейские тебя пожалеют? И тебя и Гладкова продадут за грош! Значит, попробуй меня сменить, если хочешь! Я завтра и помощников этих старших тоже выгоню вон! — заявил Самохин.

Баграмов с волнением наблюдал эту сцену. Павлик раскрыл все тайные пружины, которые связывали Гладкова с полицией и кухней.

«Рыба гниет с головы! Гладков, Краевец и кто-то еще в лазарете торгуют местами старших», — понял Баграмов.

Неожиданно поднял голову от еды солидный, черноусый, угрюмый доктор Куценко.

— Я, Николай, у себя в третьей секции сегодня тоже смещу старшого, — сказал он, обратясь к Краевцу, — настоящий бандит, да к тому же и лодырь!

— Вы, значит, хотите переменить все порядки?! — запальчиво обратился Гладков к Куценко.

— Я, Дмитрий Васильич, хочу устранить беспорядок! — методично вытерев свои большие усы, спокойно сказал Куценко. — Я ему говорил, что выгоню. Он мне грубит, да еще и на вас ссылается. Он совершенно здоров, ничего не делает. Пусть убирается. Выпишу!

— Ну, потерпите дня три-четыре, его заберут на кухню,— откровенно сказал Гладков.

— Ни сколько не стану терпеть! — упорно ответил Куценко, встал от стола и пошел мыть свой котелок и ложку...

Переполнение лазарета явно здоровыми друзьями полиции и поваров не давало Гладкову и Краевцу возможности сопротивляться. Гладков вынужден был подобрать отчисленных Павликом и Куценко старших в свою секцию.

Баграмов с волнением наблюдал начавшуюся среди врачебного персонала борьбу за очистку лазарета от влияния полицейских и поваров. Его темперамент, оживший с выздоровлением, подталкивал его к вмешательству, но благоразумие подсказывало, что пока еще надо сдержаться.

После довольно долгого перерыва к Емельяну пришел Варакин.

— Ну как, старик, ребрышки? Как головка? — дружески спрашивал он. — Что это вы сочиняете? Список уж очень велик, не похоже, что «действующие лица» для новой пьесы! — усмехнулся Варакин. — Как живется-то?

— Уже писарем сделали. Видите, списки больных пишу на весь лазарет...

— Почетное дело! Не писатель, так писарь! — усмехнулся Варакин. — Может, к нам в хирургию теперь перейдете? Не для людей эти кирпичные конюшни. Мы там все-таки в деревянных бараках!.. Могу тоже писарем, могу в санитары вас. Устрою так, что за книгу сможете взяться. Все-таки настоящее ваше дело — писать, Емельян Иваныч, писать не списки, а жизнь человеков...

— Писать?! — оживился Баграмов. — Да, писать... — повторил он со вздохом.

 

Сколько раз возвращался он мыслью к литературной работе, без которой прежде не представлял себе жизни! Во сне он и здесь всегда что-то писал, сочинял... Какая бы это могла быть книга о людях! Но как здесь писать, для кого?.. Тут надо не то что писать, тут надо делать!.. Емельян посуровел и словно померк.

— Пожалуй, Миша, сегодня главное дело мое, другое,— возразил Баграмов. — Думаю, скоро начнется большая драка у врачей со старшим врачом и я могу оказаться полезен ребятам... Может, и вас тогда призовем на помощь и для совета... Пока ничего сказать большего не сумею...

— Я и сам кое-что понимаю, — ответил Варакин. — Жизнь везде у нас одинакова, и те же конфликты зреют... И раз уж судьба загнала нас с вами так далеко... — Варакин не довел свою мысль до конца и протянул Баграмову руку. — Ну, я рад, что вы бодры и, кажется, сил хватает...

После ухода Варакина Емельян, как обычно, остался один в секции. Было рабочее время, и врачи с фельдшерами находились все по своим лазаретным секциям. Механически отмечая по спискам перемещения больных, Баграмов задумался.

Перевестись к Варакину в хирургию — это значило оказаться вблизи хорошего друга, жить в более сносных условиях, в деревянных бараках, где не было такого мрака и сырости. Но уходить отсюда, из «каменных», из лазарета огромного рабочего лагеря, ему уже не хотелось...

Прервав его думы, в секцию вошли молодые врачи всей четверкой.

— Мы к вам, Емельян Иваныч, — сказал Славинский. — Позволите?

Баграмов улыбнулся:

— Торжественно как! Садитесь. Что скажете? Опять спор о стихах Маяковского?

Молодые врачи уселись на скамью у стола.

— Нет, совсем о другом, — сказал Женя. — Больные задали мне вопрос: в самом деле туберкулез или голод причина смерти военнопленных?

Емельян посмотрел удивленно:

— А вы сами не знаете?

— Да нет, Емельян Иваныч, знаем, конечно. Дело не в том. А вот посмотрите...

Женя подал Баграмову номер «Клича»:

— Вот, читайте.

В статейке, отмеченной Женей, было сказано, что большевики и советская власть довели Россию до сплошного туберкулеза. «Семьдесят пять процентов советских солдат заражены чахоткой, — сообщала газета. — Это фактически подтверждается обследованием советских военнопленных».

— Ну и мерзавцы! — сказал Баграмов.

— Так они же хотят с себя снять вину за то, что морят людей голодом! — воскликнул Любимов.

— Конечно, — сказал Емельян.

— Но ведь мы же, врачи, советские люди, мы, получается, сами им помогаем! — с отчаянием прошептал Славинский.

— Не понимаю, — сказал Емельян, — как это «сами»?

— А так, — пояснил Бойчук. — Когда человек умрет, то мы непременно пишем диагноз «туберкулез». Но ведь это же враки! Ведь люди-то с голоду умирают!

— А зачем же вы пишете «туберкулез»? — удивился Баграмов.

— Немецкий приказ, — вмешался Величко.— А мы подчиняемся. И кривую температуры берем «с потолка» — рисуем ее уже после смерти больного. А у нас ведь даже термометров нет! Медикаменты выписываем, какие даже в аптеке отсутствуют.

— Да вы что, ошалели?! — Емельян вскочил с места. Он не представлял себе, что тут, рядом, повседневно творится такое преступление. И чьими руками?!

— Мы думали, Емельян Иваныч, что это просто немецкая тупость и привязанность к форме. А мертвым диагноз не важен, — сказал Славинский. — Если бы не эта газетка... А теперь вот мы к вам за советом...

— Какие, к черту, советы?! Кончить — и баста! Немедленно, с этого часа, кончить! — раздраженно воскликнул Баграмов.

— Легко сказать! А как кончить? — спросил Славинский. Емельян возмутился.

— Вот тебе раз! Советские врачи не знают, как отказаться писать для фашистов фальшивки! — Он отбросил свои бумаги, вскочил и возбужденно прошелся по секции.— Да просто писать все как есть. Умер от голода? Значит, так и писать. И никаких «кривых»! — строго сказал он.

— Да Гладков разорвет на клочки такую историю вместе с тем, кто ее написал! — возразил Маслов.

— Разорве-ет? Цыплята какие! — едко сказал Баграмов. — Да как это он тебя разорвет?! Трусишь перед Гладковым?! А перед советским трибуналом ты будешь трусить, когда тебя вместе с Гладковым будут судить за измену?! Врачи называются!.. Ну чего ты боишься? — обратился Баграмов к Маслову. — Ведь небось комсомолец, да? А робеешь! Комсомолец?

Маслов молча кивнул. Баграмов повернулся к Величко:

— А ты?

— Тоже, — угрюмо ответил тот.

— И вы, молодые люди?

Бойчук и Славинский утвердительно опустили головы.

— Замеча-ательно! — ядовито сказал Емельян и, понизив голос, приблизившись к ним вплотную, в упор спросил: — Кто же у вас секретарь?

— То есть как? — растерянно переспросил Женя.

Баграмов развел руками.

— Вы что, в дурачков играете, что ли? Не малые дети ведь, а?! — серьезно и строго сказал он. — Не разобрались сами еще? Так разберитесь. И завтра не позже ужина пусть этот товарищ явится ко мне доложить. Мы с ним все и обсудим.

— Есть, Емельян Иваныч! Разрешите идти выполнять? — спросил по-военному Женя.

Трое других за ним также вскочили и вытянулись. Беспрекословность приказа «явиться и доложить» подействовала на них как-то почти вдохновляюще. «За кого-то они меня приняли... — подумал Баграмов, — Э, да не все ли равно! Лишь бы делалось дело!»

— Выполняйте, ребята. И так уж давно запоздали с этим! — напутствовал их Баграмов, видя, как все они посветлели и ожили.

— Явился по вашему приказанию, Емельян Иваныч, — сказал, подойдя к нему тотчас же после обеда, Павлик Самохин.

— Я вас, Павлик, не звал, — с удивлением возразил Баграмов.

— Вы приказали завтра не позже ужина, а мы разобрались во всем сегодня, — шепнул Павлик.

— Значит, ты? Поздрявляю! — Баграмов пожал ему руку.— Садись. Так что возвращаться к тому вопросу, о котором мы с ними с утра говорили?

— Нет, что вы! Все решено, — сказал Павлик. — С этой позиции стало все ясно. Я просто явился вам доложить...

Емельян усмехнулся этому военному слову, которое, видимо, произвело на них сильное впечатление, и еще раз пожал его руку.

«Да, будет драка с Гладковым! — подумал он.— И хорошо! И отлично! И нужна настоящая драка, насмерть!»

При этой мысли Баграмов почувствовал себя совершенно здоровым и крепким.


backgoldОГЛАВЛЕHИЕgoldforward