APВ начало libraryКаталог

ГУМАНИТАРНАЯ БИБЛИОТЕКА АНДРЕЯ ПЛАТОНОВА


backgoldОГЛАВЛЕHИЕgoldforward


Глава четвертая

 

После Октябрьской годовщины гитлеровцы остервенели. Три дня бессмысленно и без всякого предлога они стреляли по строю, когда пленные направлялись колонной к кухне, стреляли с караульных вышек и в одиночек, идущих к уборной, стреляли почти в каждую группу людей, если те выходили, чтобы просто дохнуть воздухом. Фельдфебели и унтеры убивали за полуминутное опоздание на построение. Угождая немцам, свирепствовали и полицейские.

Весь «батальон» Зубова продержали три дня на «карцерном положении», то есть на пайке хлеба и на воде, без горячей пищи. Только на четвертый день их вывели из барака на построение для нового распределения по рабочим командам.

Считалось, что выгоднее всего работать на станции и на колбасной фабрике, где можно было украсть горсть картофеля, подсолнечный жмых или мясные отбросы. Но Бурнин уже добровольно не сменил бы свою «уличную команду» ни на какую другую. Маленький деревянный домишко Прасковьи Петровны светил ему, как приветный маяк мореплавателю.

— Анатолий Корнилыч, немцы меня, как старшего офицера, хотят «комбатом» поставить в нашем бараке вместо полковника, — сообщил Бурнину усатый инженер в уборной, выбрав момент, когда никого вблизи не было.

— Поздравляю вас, Константин Евгеньевич! Великая честь! — иронически отозвался Анатолий и отвернулся. Старик его понял.

— Дело не в чести, конечно, — ответил он. — Я считаю, что вы были бы Зубову достойным преемником. Вы помоложе меня, энергичнее... Я хотел указать на вас...

— Я считаю, что наблюдать за уборкой и вести учет живых и мертвых энергии много не требуется. А командовать «смирно» перед фашистами не хочу...

— А больше, вы как считаете, нечего делать? — понизил голос военинженер.

— Например? — спросил Анатолий. — Не понимаю вас, Константин Евгеньевич.

— Сплотить людей для борьбы, как я мыслю. Ведь у «комбата» легальный авторитет.

— Перед полицией, что ли?! — пренебрежительно отозвался Бурнин.

— Вы понимаете, о чем я говорю! — ответил старик, раздражаясь. — Я — коммунист и с вами советуюсь как с коммунистом и командиром.

Анатолий пожал плечами:

— Не для меня задача! Не верю.

— Объединить коммунистов?! Не верите?! — не отступился старик.

— Ничего не выйдет! — отрезал Бурнин. — Смешно добиваться прекрасной жизни в плену! Каждый должен почувствовать, что главный долг и одно спасение — побег! Если вы верите во что-то иное, то идите в эти «комбаты»... Я себе цель наметил. А вас попрошу об одном: если вас назначат на этот «высокий» пост, оставить меня в той команде, в которой я был раньше...

— Будь по-вашему, — грустно ответил инженер. — Я надеялся, что найду в вас союзника. Очень жаль! И, сколько бы вы презрительно ни говорили, я этот «пост» займу — иначе «комбатом» поставят кого-нибудь из полицейских...

Старик отошел. Через двадцать минут он огласил список рабочих команд. Анатолий остался в прежней своей команде.

На следующий день их вывели на работу иссиня-сизым неполным рассветом, когда высоко над городом проносились первые стаи ворон. Шоссе было еще более пустынно, чем до праздника.

«Карцерное положение», то есть еще три дня голодовки, ослабило всех. Ноябрьский утренний холод с резким ветром сказывался острее. Пленные вбирали головы в плечи, сжимались. Даже конвою не приходилось их торопить — подгоняла погода. Все старались идти быстрее под резким ветром.

Бурнин шел с опущенной головой, глядя под ноги. Вдруг Силантий толкнул его локтем.

— Гляди! Человек повешен! — негромко воскликнул он.

На фонарном столбе ветер качал темное тело. Бурнин достаточно много видел смертей в боях, видел убитых во время этапа, видел расстрелы изменников и дезертиров, насмотрелся уже на гибель пленников в лагере. Но в первый раз в жизни видел повешенного.

Все рабочие «уличной команды» тоже, должно быть, в первый раз в жизни увидели это мрачное зрелище. За своей спиной Анатолий услышал приглушенные восклицания, говор.

— Штиль! — скомандовал немец, старший конвоя. — Айн, цвай, драй! — подсчитал он, заметив, что пленные сбились с ноги.

Ветер раскачивал тело казненного, поворачивал его, крутя веревку; на спине его на платье мелом была начертана шестиконечная «звезда Соломона» — знак, что повешен еврей.

— Еще человек!

Повешенный темнел и на следующем столбе. Это была женщина. Немолодая, в стоптанных башмаках, в стареньком платье. На груди ее приколот белый плакат и крупными русскими буквами выведено: «Бандит».

— Вот так «банди-ит»! — прошептал Силантий. — Чай, двоих-троих ребятишек осиротили, гады! А впереди-то еще, гляди, человек висит!

— Шти-иль! — бешено заорал немец, снова услышав ропот в рядах команды.

До самого центра города на всех уличных фонарях висели казненные с шестиконечными и пятиконечными звездами, со следами побоев, мучительства, с бумажными плакатами и дощечками, на которых было написано по-русски: «Юда», «Коммунист», «Комиссар», «Пропаганда», «Бандит».

Некоторые были почти голыми, тела их в черных кровоподтеках, у них были срезаны уши, выколоты глаза, на голых спинах вырезаны ножами пятиконечные звезды...

И больше уже не слышалось никакого ропота, никаких речей в рядах пленников. Подавленные, они шли по улице в тяжком молчании.

Команда свернула в сторону с большой улицы, в переулки, но все уже видели, что впереди, на главной городской магистрали, дальше и дальше на фонарях висят жертвы фашистского террора.

Эти люди были повешены в городе накануне Октябрьского праздника — так понял Бурнин, прочитав на груди у одного из казненных подлую, издевательскую надпись: «С наступающим праздничком октября!»

Все это были, должно быть, смелые, непокорные люди, и вот они сгинули не в бою, а на виселицах, от руки безнаказанных палачей. И нельзя и нечем за них было мстить, и каждое слово или движение протеста могло привести лишь к бесплодной и рабской смерти в такой же гнусной петле. Иное дело, как Зубов...

Анатолий считал, что поступок Зубова сыграл свою роль, но такой же второй был бы, наверное, уж ни к чему...

Все шли молча, под гнетущим впечатлением от зрелища массовой казни, но, когда прошли еще метров триста по переулку в знакомом направлении, Силантий не выдержал:

— Блицкриг не вышел у них, за то и серчают... Гитлер их обещался к зиме по домам пустить, да еще и с подарками. А тут уж какие подарки — ишь мерзнут как, хуже нас! — насмешливо сказал он. — Ну и баня же будет им в самой ихней Германии! Вот вам, братцы, верное обещание Силантия Собакина. Мне ведь что брехать, я не фюрер.

— Тише, дура, услышат! — останавливали его соседи, косясь на солдат.

— Разве нынче им до того! Уши красные, носы синие, сопли на пол-аршина! — не унимался Силантий.

Их привели, уже пронизанных ветром, иссеченных острым, колючим снегом, на старое место работы. На старое!

Для Бурнина это было главным.

Из трубы знакомого домика валил дым. Бурнин наблюдал его исподлобья, радостно убеждаясь в том, что жизнь не угасла за разбитым окном, заткнутым какой-то свернутой тряпкой. Сильные фашистского мира под такою «вывеской», как эта тряпка, не обитают. Значит, немцев тут нет...

День за днем крепли морозы рано наставшей зимы, работать стало тяжелее. Схваченные льдом, как цементом, после осенних дождей, развалины зданий превратились в крепкие скалы. Долбить их ломами, разбивая на части, было бы нелегко даже здоровым, привычным людям... Конец лома скользил по льду, и приходилось ударить десяток раз в одно место, чтобы отбить глыбу.

— К чертовой матери, руки поотморозим! Надо пошить рукавицы! — ворчал Силантий. — Дай-ка, Корнилыч, лом, поворочай лопатой, об деревяшку погрей ладоши...

Как ни пытался Силантий, бодря товарищей по работе, уверить их, что конвойные им завидуют, что немцы зябнут, пока они греются, работать под жгучей метелью становилось труднее с каждым часом. Шинели изветошились, ноги стыли в худых ботинках, стыли руки, сводило холодом пальцы. Но едва оставляли работу, замерзшие немцы со злостью били прикладом по чем попало. Бурнину пришелся удар по кисти руки, и она на глазах распухла.

Фельдшер и санитар, каждый день обходившие рабочие бараки, предложили Анатолию полежать в лазарете, но он отказался. Превозмогая себя, он пошел наутро опять на работу, после того как ночью несколько раз просыпался от боли в руке.

— Погубишь себя, Корнилыч! Упадешь, и застрелят! — уговаривая остаться в бараке, сказал Силантий.

— Я еще сроду не падал! — ответил Бурнин.

Но ему не везло: в течение целого дня, работая через силу, он так и не дождался, чтобы отворилась дверь знакомого деревянного домика.

И все-таки он упорно ходил на работу...

Только еще неделю спустя он впервые увидел Прасковью Петровну, которая возвращалась домой с каким-то тяжелым мешком. Как она сгорбилась и постарела!

«Ведь она мне была как мать!» — с нахлынувшей теплотой подумал Бурнин.

Ему так захотелось помочь этой старой и одинокой женщине дотащить до дверей мешок. С поспешностью он отвернулся, чтобы не выдать себя ни взглядом, ни восклицанием, но слезы затуманили взор, и он вытер глаза жесткой варежкой, сшитой для него Силантием из шинели убитого на работе товарища...

Теперь Анатолий стал наблюдать за старухой день за днем. Неоднократно она проходила мимо него, почти рядом, и каждый раз он с особым ожесточением бросался долбить ломом промерзшие массы щебня...

«Узнала она меня или нет?» — думал он.

Только один раз ему показалось, что старуха смотрит на него сострадательно-ласково...

«А может, и не узнала. Может, просто жалеет пленных!» — ответил себе Анатолий, силясь дыханием согреть застывшие пальцы.

 

В декабре настали такие морозы, что немцы на несколько дней прекратили гонять пленных на работы. Зато убавили и норму питания.

— Вот катюги клятые! Не стужей, так голодом насмерть хотят заморить! — говорили пленные.

Мороз лютовал с метелями. Ветер пронизывал неплотно заткнутые окна, стекла в которых были заменены во многих местах фанерой да клочьями солдатских шинелей. Свет проникал в гараж слабо. Люди сбивались в тесные кучки возле горящих коптилок. Две на все помещение крохотные электрические лампочки зажигались только по вечерам, и света их не хватало ни для какой работы.

Кирпичные стены, особенно под окнами и у двери, были покрыты морозным пушком, и при свете полутора десятков трескучих лампадок, баночек и пузырьков, в которых горел у кого тавот, у кого солидол или деготь — что кому удалось «подшибить» — этот пушок инея сверкал блестками.

Такие едва мерцающие огоньки горели, как тусклые свечки в бедной и тесной церкви. Вокруг них копошились десятки и сотни людей.

У каждой коптилки сидели своим «колхозом» — кто с кем работал, питался и делил любую добычу.

В морозные нерабочие дни и длинные зимние вечера люди пытались привести в порядок истрепанную одежду и обувь.

Силантию как-то раз посчастливилось: среди развалин он нашел клубок несопревших, крепких суровых ниток. От шинели каждого умершего товарища он срезал с подола широкую полосу и шил из этих обрезков варежки. За каждую пару он получал закурку. И этих закурок хватало на весь их «колхоз». Коротышка Курский оказался мастером художественного плетения из соломы. Он делал корзиночки, за которые полицейские давали по «пайке» хлеба, освобождая его за это от всяких работ и зачислив писарем в помощь новому «комбату» — усатому военинженеру, который и сам умело мастерил детские игрушки по заказу немецких солдат. Из любого обрезка дерева военинженер мог вырезать кузнеца с медведем, курочек, ванек-встанек. Особенно к рождеству солдаты охотно заказывали игрушки. Они принесли инженеру краски и даже настоящего керосина в коптилку. За ванек-встанек, за курочек и медведей немцы платили хлебом и табаком.

— Зверье зверьем, а тоже детишек рожают, любят, игрушки им посылают! — вслух высказал удивление Силантий, надев себе на руку и разглядывая только что сшитую варежку.

— А как же им не рожать детишек! У них ведь свой «план»: остальные народы все к ногтю, а землю заполнить чистопородным арийством, — с серьезным видом растолковывал самый молоденький из всего «колхоза», лейтенант Митя Скуратов. — Ведь им, понимаешь, Собакин, за чистоту породы, им от Гитлера премию даже дают за ребят, как все равно за овчарок!

— Врешь небось? — критически и спокойно спросил Силантий, принимаясь за новую варежку. — А как же узнать чистоту породы?

— Мерка такая есть. Меряют по ушам, — нашелся Скуратов.

— Вот брехун! — отозвался Курский. — Слышь, Силантий, — окликнул он, — тебе все равно работать, давай с тобой сядем спина ко спине. Ты ко свому огню обернешься, а я ко свому.

— Ну тебя, кулака! Я лучше с кем со своими дружками спина ко спине стану греться! Сережка, хочешь? Садись! — позвал Собакин сержанта Логинова, который работал в одной с ним команде.

Слесарь Логинов из алюминиевых котелков мастерил портсигары, покрывая их искусной гравировкой.

Логинов пересел спиною к Силантию.

Все жались друг к другу, но это не помогало согреться. Пар от дыхания многих людей висел туманом, сгущая смрад от коптилок. Обметанные инеем кирпичные стены все страшнее дышали морозом.

— Тьфу ты, дьявол! — выбранился Силантий, отчаянно скребя ногтями за пазухой, и азартно стал с себя сбрасывать все, до рубахи.

— Жарко стало? — насмешливо спросил бородач Дукат, который на весь их «колхоз» чинил обувь, подбивая подметки из полос приводного ремня.

— Как огнем, проклятые, жгут! — подтвердил Собакин. — Ну-ка, братцы, пустите поближе к огню. На ощупь их, диверсантов, не схватишь. Тут надо как следует местность прочесывать!

Вокруг потеснились, и Силантий расположился в середке, ближе к свету, для охоты на паразитов.

На иссиня-желтой, сухой и одрябшей коже у него на груди и руках выскочили «пупырки» от холода. И все-таки он делал свое невеселое дело с шутливыми приговорками:

— Ядреные! Вот уж истой арийской породы! Митя! Знаток! Иди уши им мерить — не получу ли я хоть закурочку в премию?! Экие черти повыросли, как бараны!

— Не могу равнодушно смотреть на это! — воскликнул «комбат» барака. — Завидно стало мне на Силантия, так и тянет в бой!

Он убрал в вещмешок незаконченного ваньку-встаньку и, живо раздевшись, принялся за ту же работу, что и Силантий.

— И черт его знает, ведь на танки, на всякие бомбовозы изобретательской хитрости столько люди находят, а нет чтобы выдумать вошеловку: запусти под белье, а она там автоматически, как самоходный комбайн, их коркует! — заговорил инженер, рассматривая швы своей гимнастерки.

— Есть такая хитрющая штука под названием мыло «КА»: вошь как почует ее, так бежать! Скачет — прямо не вошь, а блоха или как лошадь, спасается, — отозвался Скуратов.— Говорят, что косой Адольф обещал миллион тому, кто советский секрет мыла «КА» откроет.

— Накося выкуси! Нам на что его миллион! — вставил Федя Седой, усердно работая ногтем.

— А, значит, и их воши точат, что миллион объявил! — подал голос Дукат.

— Как же не точат! Вошь — ведь он несознательный, он и арийца грызет! — утвердительно сообщил Седой.

— А мы, ей-богу, как чисто индейцы! — сказал, нагишом пристраиваясь между товарищами, Сергей Логинов, который тоже не выдержал и прикрыл свою «портсигарную мастерскую». — Константин Евгеньевич, скрутите на всех «трубку мира»!

«Держатся, шутят, смеются... До чего же мы, русские, крепкие люди!» — думал Бурнин, слушая балагурство товарищей.

Он сидел в стороне, прижавшись спиной к батарее центрального отопления, которая время от времени становилась чуть теплой, настолько слабо, что сидеть прислонясь к трубам называлось «греть батарею».

Митя Скуратов, стягивая с себя гимнастерку, чтобы присоединиться к занятию прочих «индейцев» возле коптилки, выронил из ее карманчика фотографии, подобрал их и не удержался, чтобы еще раз не посмотреть на лица близких — матери, братьев, сестры и отца. Анатолий не раз видел эти его карточки.

«Нет, лучше быть одиноким, как я, — подумалось Бурнину. — Они в семье друг друга так любят, что все одинаково плачут теперь из-за пропавшего Митьки... А паренек-то слаб, не вынесет он здешней каторги!..»

Бурнин возвратился мыслью к своему потерянному на этапе другу Варакину. Подумал, как он обманул ожидания его жены Тани.

«Вот небось, бедная, мучилась! Ведь я ей сказал — через два-три дня...»

Он вспомнил на платформе возле вагона ее поцелуй «на счастье... за всех, кто в жизни вас прозевал...».

Значит, она считала, что его «прозевали», что он мог и не быть таким одиноким. А он никогда ни на чем не настаивал перед жизнью, потому что считал, что военному лучше быть одиноким... И вот они тут, не военные, не кадровые, инженеры, врачи, колхозники, учителя, рабочие, — всех постигла одна судьбина. «Пропавшие без вести» — ни письма, ни могилы!..

Барак гудел спорами, шутками, говором. Слышались выкрики картежников, чья-то тихая песня; до слуха Анатолия, в равной мере не трогая его, доносилась русская, украинская, татарская, грузинская речь, сливаясь в однообразный гул.

И вдруг в эту минуту — то ли он впал во мгновенный сон — Анатолию представился летний лес. Он лежал на траве и смотрел в вершины деревьев, а высоко над ним шумел ветер и качал лукошки грачиных гнезд...

«Убегу, и дойду до своих, и драться с фашистами буду, и на фашистскую землю стану твердой ногой и крикну им: «Руки вверх, сукины дети, сдавайтесь!» — подумал с уверенностью Анатолий.

Эх, как хотелось ему расплатиться с фашистами за погибших во время этапа, за этот гараж, за баланду, за тех, что висели на фонарях, за все муки своих товарищей!..

Кто-то тронул его за плечо.

— Товарищ майор, — шепотом обратился к нему незнакомый человек, — как вы скажете, писаться нам в офицерский список? — Незнакомец ждал от него ответа, заглядывая в глаза, как собака, ожидающая подачки.

— Я не майор, а рядовой. И вас я не знаю, товарищ, — осторожно отозвался Анатолий.

— А помните капитана, когда военврач выводил санобоз вяземским лесом? Я был командиром батальона охраны. Вы мне сделали замечание за непристойную ругань, а я сказал, что в опасном деле нельзя без этого...

— Так что вы хотите? — спросил Анатолий, силясь припомнить этого человека. Он вглядывался в сумраке в его лицо, словно какое-то слинявшее и покрытое струпьями от ожогов мороза, но не припомнил.

— Да вчера переводчик ведь разъяснял, что на работы гонять офицеров не будут. Сил моих больше нет от этой анафемской жизни! — тихо сказал человек и молящим взглядом блеклых, несмелых глаз уставился на Бурнина.

— Ничего не могу посоветовать. Я лично фашистам не верю, — жестко ответил Бурнин. — Смысл офицерских списков, я полагаю, таков, во-первых, без командиров фашисты рассчитывают на более легкое подавление массы; во-вторых, командиров в «особых» лагерях будут, конечно, караулить покрепче. Ну, а в-третьих, думаю, немцы дадут такой «офицерский» паек, что и без всякой работы ноги протянешь... А там уж смотрите! Я рядовой боец, командиром не был...— спохватился Бурнин, поняв, что слишком увлекся речью.

— Я и сам рядовой. Извиняй, землячок, обознался! — заключил капитан, заметив, что к их разговору прислушиваются вокруг.

Капитан скользнул в гущу людей.

В какой команде работал, с кем жил, с кем дружился этот человек, которого Анатолий так плохо запомнил, он не знал, да на этом и не задержал своего внимания. Человек отошел и затерялся в сотнях других в этом нелепом таборе...

Анатолий помнил — в Октябрьскую годовщину Зубов рапортовал, что в бараке девятьсот тридцать семь человек. За этот месяц и несколько дней их осталось менее семисот — одни умерли тут же, в бараке, другие были застрелены, третьи выбыли в лазарет, из которого носили на кладбище столько трупов, что удивительным было одно: кто же там остается, откуда берутся еще какие-то люди?!

Дня через три мороз приутих, и их опять повели на уличные работы. И в первый же день вечером, по возвращении в лагерь, Силантий не сел к коптилке шить рукавицы, а сразу лег. Ночью он начал бредить. Утром хотел встать на работу, но Бурнин удержал его:

— Отлежись денечек, Силантий. А то станет хуже. Хочешь, закурку добуду?

Но Силантий не стал и курить.

— Медведь, как в берлогу ложится, не курит, лапу только сосет. Должно быть, она и есть здоровая пища. Пососу, как медведь, подымусь! — пошутил Собакин.

Вечером инженер рассказал, что врач и фельдшер при обходе, измерив температуру, забрали Силантия в лазарет.

В тот день с Бурниным на работе за напарника оказался Сергей Логинов. Им удалось найти вмерзший между обломками кирпича холщовый мешочек с мукой... Не беда, что она была слежавшейся, слипшейся, затхлой, — они, возвратясь, варили в большом котелке «клецки».

 — Эх, накормить бы горяченьким вволю Силантия! Сразу пошел бы на поправку! — сказал Анатолий. Но Силантия не было.

— Константин Евгеньич! Садитесь к нам похлебать горяченькой! — позвал Бурнин инженера, с которым неохотно разговаривал после их резкого столкновения по поводу должности «комбата».

— Спасибо, товарищи. Мне ведь моей «комбатской» добавки хватает, — откликнулся инженер. — Как поедите, тогда табачком угощу.

Это был час коптилок, возни с приварком — кто что раздобыл, — час новостей и слухов.

— Слыхали? Уже второй рабочий барак на карантин закрыли, сыпняк вовсю косит, — сообщил инженер. — Их «комбат» сказал, что утром у них восемь покойников было. Больных человек пятьдесят лежат, а лазарет переполнен.

— В лазарет по железной дороге откуда-то привезли человек пятьсот, — объяснил огромный взъерошенный бородач из команды железнодорожных грузчиков. — Из них полтораста в вагонах умерли, а остальные в тифу. Подо вшами даже одежды не видно!..

— Эх, мыльце «КА», советское мыльце! Обещал мне один земляк,— сказал Логинов — Раздобудем — спасемся, а нет — погибать!

— Да, товарищи, — продолжал «комбат» барака, — невеселые новостишки, в могильщики набирали сегодня еще двадцать пять человек, на двойной паек — ямы копать... И как ее рыть — ведь нынче двадцать четыре градуса. Земля-то как камень! Я и на вас удивляюсь, — сказал он Анатолию.

— Хватит веселеньких разговоров! Ложиться, братцы! — призвал всех Дукат, за которым эта кличка так и осталась, хотя после гибели Зубова табаком он больше уже не владел.

Меркли и гасли коптилки, раздавались храп, стоны...

Наутро в бараке случилось необычайное происшествие — на оконной решетке ночью повесился человек. Самоубийства его обнаружили до подъема. Все вскочили прежде свистков побудки, прежде появления полицейских.

Повесившегося обступила толпа. Называли его фамилию, Она неожиданно оказалась какой-то азиатской, хотя облик его был русский. Анатолий, как и другие, приблизился, посмотрел на труп и узнал капитана, который спрашивал у него, писать ли свою фамилию в офицерский список.

«Сил моих больше нет от этой анафемской жизни!» — как бы вновь послышались его слова Анатолию.

Высунутый язык покойника был прикушен, голова удивленно склонилась набок, как будто он к чему-то прислушивался...

— Царство небесное... Царство небесное... — оторопело глядя на труп, бормотал Курский и мелко крестился, забыв снять пилотку.

— Началось, Анатолий Корнилыч! — прошептал на ухо Бурнину инженер.

— Что началось, Константин Евгеньевич?

— Номер первый! — значительно сказал инженер.— Боюсь, что пойдет психическая зараза. Очень страшусь, что за ним другие пойдут по той же дороге. Морального сплочения недостает. Коммунистам надо сплотиться, а не сделаем этого, то пойдут предательства и самоубийства.

— Да что вы?! — с возмущением воскликнул Бурнин.

— Фашисты ведь этого и добиваются, — настойчиво сказал инженер, — не только тела — души губят. Это ведь признак истощения души человеческой, вот это что! Чувствует человек, что свалился, а встать не может, — тут и конец души...

— Паникер вы, Константин Евгеньевич! — оборвал Бурнин. — Посмотрите на лица. Никто не сочувствует, не одобряет. Мало ли что там фашисты хотят, чего добиваются!..

Послышались свистки полицейских, крики, пошла кутерьма с построением, и «комбат» отошел от Бурнина.

Вечером Анатолий успел захватить в бараке врачебный обход. Он спросил у фельдшера о Силантии.

— Веселый-то?! Как же, знаю! Редкой души человек,— сказал фельдшер. — Температура за сорок, нечем дышать, кровь горлом, а он все шутит!

— Кровь горлом?! — испугался Бурнин за товарища.

— Вчера была кровь, перед самой смертью... Скончался ночью, — сообщил фельдшер.

Анатолий поник. Сергей едва уговорил его взять ложку, поесть горячей мучной затирки.

И не одного Анатолия эта смерть повергла в печаль. Зажурились вокруг все, кто знал Силантия, кто коротал вечера, усмехаясь его шуткам. С грустью все вспоминали его сипловатый басок...

С этого дня Анатолий с Сергеем стали постоянными напарниками в работе. И хотя их свела беда и неволя, но Бурнин был доволен своим новым товарищем: тренированный, неунывающий, выносливый и бесстрашный. Сергей представлялся таким сообщником для побега, какого только можно было пожелать. Бодрый и бойкий в общении с людьми, он легко умел сговориться с конвойным солдатом о какой-нибудь «коммерческой» сделке, умел и отвлечь и надуть конвой, ловко припрятав добычу, чтобы не отняли при возвращении в лагерь ни немцы, ни полицейские...

Перед войной Сергей уже был водителем танка, сержантом. В начале войны два раза горел, прошел по лесам от Белостока почти до Смоленска. Потом служил в истребительной части в лесах между Калугой и Смоленском, пока не попал в окружении сравнительно легко раненным в плен...

Опасаясь, что немцы могут по какому-нибудь внезапному поводу отменить работу в заветном районе, Бурнин показал молодому другу домик Прасковьи Петровны и сказал, что в этом домишке будет их явка, если придется по обстоятельствам побега на время расстаться.

Если бы товарищи Бурнина знали о Прасковье Петровне, не простили бы Анатолию, что он не ищет более тесных связей со своей неудавшейся тещей. Ведь любое знакомство в запроволочном, внелагерном мире было облегчением голода. Все искали таких знакомств для «торговли», для какой-нибудь мены.

Однако Бурнин решил использовать близость с Прасковьей Петровной только в тот час, когда удастся бежать.

 

С каждым днем все больше слабел Митя Скуратов. Приходя с работы, он сразу валился и спал, хотя в их «колхозе» еще не иссякла мука, найденная в холщовом мешочке в день смерти Силантия.

Сергей упорно будил его:

— Митя! Да ну тебя, сколько же спать! Проснись, проглоти горячей затирочки, Митя!

И когда, наскоро выпив мучное пойло, Скуратов снова валился спать, Сергей качал головой.

— Не дотянет он до весны, Анатоль Корнилыч, — горестно шептал он. — А как бы втроем-то нам здорово было! Ведь теперь уж не так далеко...

Эти слова «не так далеко» были намеком на новость, рассказанную каким-то добрым конвойным солдатом, что Красная Армия наступает к Вязьме. Всем казалось, что если уж Красная Армия начала наступать, то больше не остановится. К лету будет в Смоленске, — значит, не так далеко...

Все чаще и чаще шептались Анатолий с Сергеем о предстоящем побеге. Обдумывая маршрут, они вспоминали и маневры последнего года перед войной, и начало боев с фашистами, и свое отступившие к востоку, и бои под Ярцевом, и вяземское окружение, и пеший пленный этап по захваченным немцами землям...

Однажды Сергей помянул красавицу женщину, которая поила пленных водой у колодца и звала их к побегам. Но случая для побега Сергею в пути не представилось, хотя он и пил из ее ковша.

— Такую женщину и фашисты могли схватить, — поддержал разговор Бурнин, не признавшись, что тоже запомнил это село.

— На то и шла, не страшилась! — просто согласился Сергей.— Зато уж если осталась в живых, то быть не может, чтобы не связана была с партизанами!

— Ясно, не может, — так же спокойно и деловито согласился Бурнин и вдруг почувствовал, как сжалось от страха за Катю его сердце.

— Она мне сказала: «В лесах оружия много. У фашистов загинешь, а ты такой малый здоровый, красивый. Беги скорее»,— прикрыв глаза, мечтательно вспомнил Сергей.

Бурнин критически посмотрел на него.

С облупленным от мороза, вздернутым носом, со струпьями на щеках и красными, слезящимися глазами, покрытый рыжеватой щетинкой неряшливой бороды, как этот парень мог ей показаться каким-то особенным. «Вот уж красивый!»

И, поймав себя на этой невольно ревнивой мысли, Бурнин со стыдом, насмешливо крутнул головой.

Эх, побег, побег! Воля, воля!..

Первые проблески чуть потеплевшего солнца, первый, призрачный запах влаги, первая капель волновали мыслью о приближении этого часа.

Но до настоящей, до той весны, которая позволила бы хорошо хорониться в зелени, ночевать под кустом и питаться ягодой и грибами, было так далеко! По-прежнему было промозгло в гаражах. Тиф миновал их барак, но цинга, голодный отек, воспаление легких косили народ. И у «здоровых» все больше и больше терялись силы.

По вечерам люди сидели в мрачном молчании. Все сознавали, что только за часть зимы их осталась в бараке лишь половина и остальные обречены на такое же страшное, медленное вымирание от голода, от болезни, побоев и пули. А они не хотели сдаваться…

Каждый клочок бумажки, гонимый по улице ветром, пленные подбирали под предлогом закурки. Солдаты привыкли к этому, не мешали. Так и попала в барак газета со сталинской речью на Красной площади. Еепринесли с железной дороги и передавали от коптилки к коптилке. Читали не вслух, а сгрудившись, молча, через плечо друг друга... И хотя этой газете было уже больше трех месяцев, она вселяла в них в победу. Слова ее запомнили, передавали друг другу.

Но радостно сверкавшие, большие на исхудавших лицах глаза лишь подчеркивали общую изможденность...

«Как они все истощали, осунулись, сгорбились! Страшно и жалко смотреть!» — размышлял Анатолий, глядя на эту толпу оборванных призраков. Думая это «они», он забывал представить себя самого в этом общем ряду и не представлял, что он сам не лучше других. Братская жалость к людям заслоняла в его сознании себя самого. Как мог он себя представить таким, как, например, вот этот, ставший совершенно прозрачным Митя Скуратов, который ни за что не хотел оторваться от товарищей и упорно не шел в лазарет, в любую погоду ходил на работу и пытался долбить ломом наряду с Анатолием и Сергеем Логиновым!..

Да один ли он был такой? И в других рабочих командах многие не позволяли себе сломиться и лечь в лазарет, через силу ходили работать и в нетерпении ждали весны. Та же мечта о весне, о времени, когда можно будет вырваться и бежать, тревожила их. Из своего голодного пайка и тощего приработка они копили себе сухари, махорку и по двое, по трое вечерами шептались, ясно было — о чем...

Иногда Анатолий сидел, часами глядя на то, как в задумчивом молчании инженер вырезает своих кузнецов, медведей и пузатеньких ванек.

В этих ванек он внес свое новшество, одевая их в красноармейскую форму. Немцам нравились эти забавные «ваньки»-солдатики. Не только немцы не могли понять заложенной в этой игрушке философии старика-резчика, но и Бурнин до беседы с «комбатом» видел в их облике только прихоть мастера, не замечая того глубокого смысла, который вкладывая в свои изделия инженер.

— Закурить, Анатолий Корнилыч? — как-то вечером спросил инженер и положил перед ним баночку с табаком.

Он закончил нового ваньку, искусно врезал в его закругленное донце расплющенную пулю и, завершив отделку, поставил игрушку перед Анатолием.

— Вот русский характер, — сказал инженер. — Недаром это национальная наша игрушка как ни вали его — встанет! — Инженер завернул махорочную закрутку и выпустил тучу дыма. — Гляжу я на вас, Анатолий Корнилыч, — типичный вы ванька-встанька, да и вокруг посмотрите: хотя бы напарничек ваш Сережа, или хоть тот же Дукат, или этот Федька Седой... Не говорю уже про Собакина: Силантий был сила! Больно думать, что этаких здоровенных парней ни за что, просто так, косит смерть... И помните наш разговор, Анатолий Корнилыч, когда повесился тот капитан? До чего же я оказался неправ!

— Правду сказать, Константин Евгеньевич, вы тогда напугали меня тем пророчеством, — признался Бурнин. — Ведь и я на минуту поверил, хоть и заспорил... — Да, да... И себя напугал... И счастлив, что так ошибся. Не знал своего народа. Только тут и узнал его, в этой яме, в крайней беде…

— В беде познаются люди! — сказал инженер.

Он курил, глядя в мигающий огонек коптилки, и было видно, что он не решается что-то еще сказать, важное.

— Анатолий Корнилыч, хочу вам отдать... Возьмите себе на память о старом... вам пригодится...

Он протянул какую-то вещь из ладони в ладонь, явно не желая ее обнаруживать перед случайным чужим взглядом, хотя все кругом уже спали и, казалось, некому было увидеть.

Бурнин угадал в своей зажатой руке компас. У него захватило дух от такого подарка.

— Как же вы расстаетесь с такой вещью? А вам?! — сказал Анатолий.

— Что вы, что вы! — спокойно, без аффектации, возразил старик. — Моя песенка спета... Моя-то уж спета! А вы, если туда доберетесь, то передайте в Москве... запомните адрес? Я вам его запишу, вы заучите: на Третьей Тверской-Ямской, значит, в центре, и фамилия моя очень известная: Лермонтов. Там жена и дочурка...

Старик нацарапал адрес и отдал клочок Бурнину.

— Вы, Константин Евгеньевич, в пессимизме что-то сегодня,— сказал Анатолий.

— Нет, ничего, это не пессимизм. Пессимизм — ведь это когда не веришь в людей, в родину, в свой народ и в победу. А я во все это верю... Нет, я оптимист... Да, мы с вами тут, Анатолий Корнилыч, великую школу оптимизма проходим! Я по характеру тоже встанька, но мне пятьдесят четыре. Не хватит меня еще на три года плена, а меньше трех лет ничего не выйдет. Раньше с фашистской Германией не управиться,— уверенно сказал инженер.

— Что вы! — Бурнин поперхнулся. Он понимал, что Лермонтов, прав, но вместе с другими сам добровольно поддавался самообману...

— Вот попомните слово: не раньше, чем к январю сорок пятого. А вы думали, раньше? И еще вы попомните: без того, что я вам говорил, без организованного сплочения, много лишних людей погибнет. Все-таки нужно кому-то за это взяться... Ну-с, спите спокойно. Ведь вам на работу рано вставать...

Старик прижал к столу головку ваньки-встаньки. Игрушка пружинисто поднялась и заняла свое обычное положение.

— А мне вот так не вскочить уж, не выйдет! Сердце сдает, а в лазарет не пойду! — со вздохом заключил инженер и убрал игрушку...

Анатолию снилось, что он уходит из лагеря и выстрелы часовых раздаются ему вдогонку, но он уходит по улицам города, хоронясь в развалинах, пробираясь к домишку Прасковьи Петровны...

Свистки и крики «подъем» прервали его сновидения.

Когда прозрачным и жгучим морозным утром пленные высыпали из барака на построение, все увидали распятого на колючей ограде лагеря убитого товарища. Анатолий не сразу узнал в нем Константина Евгеньевича, инженера, «комбата» барака.

Решив покончить с собой, старик ночью выбрался из барака и бросился сам в луч прожектора, на ограду, под выстрелы часовых. В этом броске была непокорность и воля. Он так крепко вцепился руками в колючую проволоку, что самая смерть не свалила его... Снег под оградой был обильно окрашен кровью.


backgoldОГЛАВЛЕHИЕgoldforward