В начало GenealogiaГенеалогия libraryБиблиотека galaxyЭл. издания fotoФотографии

Бубнов Н. М. 

Воспоминания

Глава I.         Детство в Киеве

 Я, Николай Бубнов, родился в Киеве в доме моих родителей на Подоле, на углу Андреевской и Набережно-Крещатицкой в 1858 году, 21 янываря старого стиля, что в прошлом столетии, когда разница между стилями была двенадцать дней (а не тринадцать, как в двадцатом столетии), соответствовало 2 февраля нового стиля. Мой отец Михаил Николаевич происходил из старого киевского рода великого русского происхождения, но определить, сколько было в нем великорусской и малорусской крови, было бы трудно, так как его предки жили в Малороссии с середины XVIII столетия. Его прадеды, а мои прапрадеды писались при Елисавете Петровне в середине XVIII столетия тульскими второй гильдии купцами, в Киеве бывали по делам и, по-видимому, имели в нем недвижимую собственность, но постоянным их местожительством был Крюковский посад на Днепре, против Кременчуга. Это были братья Павел и Петр (согласно имеющимся источникам, в частности Исповедной росписи Борисоглебской церкви 1769 г. Петр Павлович - сын Павла Афанасьевича - А.П.). У меня в руках были их паспорта, данные им для поездки по торговым делам в Речь Посполитую, т.е. Польшу, граница которой находилась тогда недалеко от Киева, а именно проходила через город Васильков, который в то время назывался форпостом. В нем и были визированы их паспорта. Свое звание тульских второй гильдии купцов они, по-видимому, уже при Екатерине Великой променяли на звание второй гильдии купцов "Киевского города Подола". Подолом и теперь еще называется нижняя приднепровская торговая часть Киева. Один из них был при Екатерине II соляным головой города Подола, а именно Павел. Так как Киев долгое время принадлежал Польше, то город Подол управлялся по немецкому городскому праву, а именно Магдебургскому, которое из Германии проникло в Польшу и продолжало на Подоле существовать и по возвращении Киева в русское государство. Оно было одним из видов городских прав, которые возникли во всех странах Западной Европы. Во Франции жившие по своему городскому праву города назывались коммунами, от слова "commune" - "община" (городская). В них появилось та называемое третье сословие, состоящее не из коммунистов в позднейшем значении слова, а из торговцев и ремесленников. Последние были сгруппированы в цеха. От старого, по-видимому, догерманского слова burg, которое может быть сродни древнегреческому "пύργος" (крепость), жители таких живших по особому уставу городов назывались во Франции "bourgeois", хотя и жили в коммунах. Оно, это городское население, и принесло Европе после долгой борьбы с двумя высшими сословиями, духовенство и феодальным дворянством, свободу, которую можно назвать буржуазной. Это право лежит в основании городового положения 1783 года. Екатерина II, которое удержало и немецкую правовую терминологию вроде бургомистр  (Burgermeister),  т.е. городской голова, ратсгер  (Rathsherr), т.е. член городского совета, "рада" (от немецого  Rath - совет). Мой прадед Михаил Петрович был "ратсгером" Киевского города Подола, как это я читал на его могиле на кладбище, которое находится около Подола, на холме, называвшемся в мое время Щекавицким (у прадеда Михаила Петровича (1778 г.р.) был младший брат Михаил (1782 г.р.). Неизветно, кто из них был ратсгером подольского магистрата - А.П.).

Тут нужно вспомнить легендарных братьев Кия, Щека и Хорива, из которых первый дал будто бы имя Киеву (вроде как Ромул Риму), а второй - холму Щековицы, на котором находится (или находилось?) подольское кладбище. Этот германский средневековый устав был окончательно ликвидирован в сороковых годах XIX века императором Николаем при моем деде Николае, сыне Михаила Петровича. Сыном Николая Михайловича был мой отец Михаил Николаевич.

У меня в руках в 90-х годах XIX века был маленький семейный архив, состоящий из купчих крепостей на недвижимость в Подоле, из паспортов и разных заметок о рождениях и смертях, которые велись так добросовестно, что им могли бы позавидовать многие знатные роды. Купчие же крепости, передававшиеся прежними владельцами при покупке позднейшим покупателям, восходили, если память не изменяет, к концу XVII века. Их мне удалось прочитать и понять при содействии Каманина, который  заведовал одно время Центральным архивом при Университете св. Владимира. В одной из них я натолкнулся на древний обычай, известный и другим народам, привлекать в качестве будущих свидетелей детей. При них читался документ, в котором были обозначены продавец участка и покупатель, а также и грубо очерчены границы участка. Для оживления же и твердости памяти детей драли при этом за уши. Жалко, что все эти документы остались в моем сейфе в конце 1919 года, когдя я в качестве эмигранта покинул Киев, чтобы добраться до Одессы. Сейф находился в Киевском обществе взаимного кредита и, конечно, был ограблен, а документы, вероятно, уничтожены.

В чем состояла торговля Бубновых до моего рождения, мне неизвестно. Был когда-то и кирпичный завод, но при моем отце все свелось к тому, что он имел на углу Андреевской и Набережно-Крещатицкой, т.е. на берегу Днепра бани, стоявшие на Андреевской улице против бань Бугаева. Этими двумя банями и должен был довольствоваться разраставшийся Киев долгое время. Водопровода, который доставлял бы воду на высокие части Киева, в сторону которых он разрастался, еще не было и в то время и не могло быть. Печерск и Старый Город возвышаются над уровнем Днепра метров на 80. За свою долгую жизнь в Киеве мои предки, бывшие великороссами по происхождению, перемешались с малороссами. Существовала семейная легенда о каком-то Афанасии Бубнове, бывшем, будто бы солдатом при Петре Великом . В одной тульской писцовой книге конца XVII века я случайно нашел заметку о каком-то «Бубне». О нем говорится, что его «изба заколочена» и что он сам «сшел от податей». Было бы соблазнительно связать Афанасия Бубна с нашим родом, так как в этом случае он имел бы пролетарское происхождение, что в наше время хороший политический и социальный козырь (согласно Метрической книге Борисоглебской церкви, банник (банщик) Афанасий Кузьмич Бубнов умер 15 февраля 1770 г. в возрасте 68 лет. Сын его Павел также называется в книгах банщиком, а внук Петр - купцом или кремечугским мещанином; последующие поколения Бубновых именуются также купцами или мещанами - А.П.).

Как увидим, мать моя разошлась с моим отцом, когда мне было лет восемь, а потому я его помню мало. По-видимому, управление банями его занимало мало. Настоящей купеческой жилки в нем не было. Он любил веселую компанию, состоявшую из певцов, актеров, любителей карточной игры и вина. Он возвращался домой часто поздно. Помню, что он иногда спал в своей комнате, когда все уже были на ногах. Проходящие через комнату не мешали ему. Он так храпел, что я боялся проходить через его спальню. Он был человек доброго и мягкого характера. С своими детьми он часто играл и шутил. Литература и умственные вопросы его занимали мало.

Совсем другим человеком была моя мать Екатерина Степановна, происходившая из малорусского рода Савицких, которым принадлежало небольшое имение в Киевской губернии. Сельским хозяйством занимались, впрочем, только мои дяди Василий и Николай Степановичи. Михаил Степанович окончил гимназию и даже, если не ошибаюсь, заглянул и в Университет. Служил он в городском управлении и, кажется, недурно, но еще лучше он играл на фортепьяно. Музыкальное образование коснулось его случайно и слегка, но прирожденный талант взял свое. Он играл танцы с таким воодушевлением, что слушать его игру и не танцевать было возможно только для неодушевленных предметов, вроде, например, стульев, столов и так далее. Хотя я и родился в Киеве, но впервые из уст интеллигентных людей я услышал малорусский язык именно в семье Савицких, так как мои дяди Василий и Николай иногда переходили в разговоре между собой на малорусский язык, на котором писал и Шевченко, и который имеет немного общего с выработанной в Голиции «украинской мовой». Дядя Василий и до сих пор заставляет меня вспоминать о себе своим случайным разговором со мной. Узнав, что у меня болят зубы, он мне с иронией сказал: "Не говори глупостей, Коля! Ну разве можеть кость болеть?" Это завидное здоровье моего дяди, которому во время этого разговора было под пятьдесят, не помешало ему умереть у себя на хуторе за завтраком на глазах своего брата Николая от удара. Помимо трех братьев у моей матери Екатерины Степановны было еще две сестры, из которых старшая (вероятно, лет на пятнадцать, если не больше) называлась тоже Екатериной, а младшая Верой (Екатерина-старшая родилась в 1827 г., Екатерина-младшая в 1838 г. - А.П.). Старшая вышла замуж за очень богатого киевского купца Никиту Алексеевича Бубнова, который приходился моему отцу дядей (вернее, двоюродным дядей - А.П.), а младшая — за доктора (медика) Романа Амфилохиевича Сотничевского (Р. А. Сотничевский - их двоюродный брат, сын Настасьи Романовны Барской, их тети, сестры их матери Марии Романовны Барской. В 1901 г. в Херсоне Губернский врачебный инспектор действительный статский советник - А.П.). Вера и моя мать были красивы и отличались прекрасным натуральным цветом лица и чудными синими глазами. Едва ли это не было первое, преступное конечно, проявление sex appeal'а, когда я, пятилетний или шестилетний ребенок, закапризничал и не хотел ехать с богатой елки в доме Никиты Алексеевича Бубнова домой на Подол, а требовал, чтобы меня с собой увезла тетя Вера, в то время молодая девица, на Печерск (высокая часть города, где стоит Печерская лавра), в дом Савицких. Моему капризу уступили, и я ночевал в спальне тети Веры, которая была образец красивого малорусского типа. Утром я был награжден конфетами и отвезен домой.

Конечно, ни моя мама, ни две ее сестры не могли проходить чего-нибудь вроде гимназического курса по той простой причине, что никаких женских гимназий в то время не существовало. Свое образование они получили отчасти дома, отчасти уже в какой-то
частной женской школе. Моя мама отличалась любознательностью по вопросам Закона Божия, истории и особенно литературы. Она в молодости много читала. У нее выработалось мировоззрение, проникнутое нравственным элементом, а твердость характера позволяла ей придерживаться принципов такого мировоззрения в своей жизни. Мировоззрение и принципы моего отца мне неизветны, так как он рано умер, а я с приблизительно восьмилетнего возраста очутился с мамой в Петербурге. Во всяком случае, мои родители были люди разного кова, а потому немудрено, что они не всегда уживались. Дело доходило иногда до формальной ссоры, кончавшейся тем, что моя мама покидала наш дом и переселялась в соседний дом, принадлежавший каким-то нашим родственникам, и пребывала там несколько дней. Отец тяготился своим одиночеством и, может быть сознавая свою вину, принимал все меры, чтоб вернуть жену и хозяйку в дом. Если это ему не удавалось лично, то были посылаемы к ней дети, которые либо одни, либо под предводительством одной из тетей проникали в соседнюю усадьбу через калитку, соединявшую наш двор с соседним, пока наконец мама не возвращалась в свой дом.

Этот дом, особняк, состоявший из семи комнат, высоких и светпых, с паркетными полами, стоял тогда на высоте тогдашних требований комфорта. Он был недурно меблирован, но, конечно, водопровода городского и электрического освещения тогда не было.
Если не ошибаюсь, мы имели собственный водопровод, соединенный с водопроводом, доставлявшим воду из Днепра в бани. Не было не только электричества, но даже и керосиновых ламп. Мы освещались свечами. В зале, которая была довольно велика, висела большая люстра. В ней во время приемов и торжеств горело много свечей. Одной стороной дом выходил на Андреевскую улицу, другой — в один из двух садов усадьбы, а третьей и четвертой — во двор усадьбы, В этом дворе стоял против дома довольно большой флигель для гостей. Он выходил одной из своих сторон в другой сад. Остальные три большие постройки были заняты банями. Усадьба была велика и для наших детских игр и ристаний представляла большой плюс.

Я был старшим братом, за мной с перерывом менее двух лет следовали братья Михаил и Борис. Уже на моей памяти нас удалили как-то под благовидным предлогом из дома, предоставив нам показывать свою детскую подвижность на дворе. Когда же мы вернулись, то услышали детский плач. Мы удивились, но успокоились, когда нам сказали, что мама нашла в кустах сада девочку, которая и была нашей сестрой, получившей в крещении имя Веры. Нам очень хотелось ее видеть, но это нам разрешили только через некоторое
время. Наше первое свидание с сестрой чуть не закончилось катастрофой. Я не мог ее хорошенько рассмотреть на постели, которая для меня была слишком высока. Я поэтому скакнул, но с излишней энергией. Головой я ударился об стенку и отскочил на кровать, но, к
счастью, не упал на сестру.

Обыкновенным местом наших игр были два сада и обширный двор. Однажды я гнался за моими убегавшими от меня братьями Михаилом и Борисом. Спасаясь от меня, они ворвались в какой-то склад при банях. Ворвавшись туда, они и я увидели случайно туда
попавшую маленькую и, кажется, красивую девочку. Она, увидев трех мальчиков, страшно испугалась, приставила пальчики ко рту и заплакала. Это зрелище доставило нам несказанное удовольствие, объясняющееся, по-видимому, атавизмом, восходящим к временам
похищения невест и пленения женщин в завоеванном городе. Мыть нас водили в женские бани, и, несмотря на свою прирожденную близорукость, я констатировал, что женщины иначе устроены, чем мы, но никаких дальнейших заключений из этого не делал.

Из впечатлений в доме мало что сохранила моя память. Помню маму и тетю Веру примеряющими платья в спальне мамы перед зеркалом и весело болтающих. Мне было приятно в их обществе. Помню нетерпеливое ожидание в передней перед дверями в залу и
радость при виде залы, освещенной большим количеством свечей и богато украшенной елкой, когда двери в залу наконец открывались. Раз в столовой я при гостях заснул на коленях у моей матери за вечерним чаем и, проснувшись, увидел, что я в столовой, что
сидят гости и улыбаются, смотря на меня, что я сижу на коленях у своей любимой мамы. Уставившись в ее лицо, я еще раз констатировал, что она красива и что у нее чудный цвет лица. Помню, как я со своими братьями в холодный зимний вечер играл при свете
сальной свечи под наблюдением старушки-няньки, которую мы очень любили: она нам рассказывала сказки и даже иногда пела песни. Играли мы в грозу, которая нас застала будто бы на пруде на челнах. Качку мы изображали тем, что подвигались вперед, покачиваясь, а молнию — миганием глаз. Мигающий глаз брата Миши вполне заменял мне настоящую молнию и был так же страшен, как она. Особенно запомнилось мне появление в нашем доме одного гостя, которому суждено было играть большую роль в нашей жизни. Однажды, войдя вечером в нашу освещенную залу, я увидел там, кроме своих, еще двух, неизвестных мне до тех пор людей. Один из них стал мне потом известен как киевский врач Алексей Семенович Лесков, с которым мои родители могли быть старыми знакомыми, другой был человек приезжий, который был введен в наш дом первым. Он был братом первого, а именно – начинающий в то время писатель Николай Семенович Лесков. И до сих пор носится в моей памяти, как на полотне фильма, его наружность, которую он имел в то время, и его фигура. У него были темные волосы, которые были причесаны с пробором. Бакенбарды и небольшая бородка окаймляли его живое, энергичное и приятное лицо. Оно было, как говорится, характерным. Это был чистый великорусский тип. Сравнительно со своим братом Алексеем и моим отцом он был среднего роста, плотный, но не толстый. Что привело его в наш дом, нетрудно догадаться. Он, очевидно, или видел где-нибудь мою мать, или слышал о ее красоте. Она пленила его сердце. Немудрено, что и она, настроенная в то время (да и всю свою жизнь) идеалистически, не могла остаться равнодушно к вниманию, которое ей оказывал этот приятный, энергичный и выдающийся человек. Их знакомство имело продолжением роман, о котором будет речь ниже. Этот роман вырвал меня из той мало в интеллигентном отношении интересной обстановки, в которой мне пришлось бы жить и развиваться. Думаю, что для  меня, для моего развития, он был во всяком случае большим плюсом.


К этим воспоминаниям моего детства в Киеве я могу прибавить еще одно. У нас в доме была гувернантка-немка из остзейских провинций, благодаря которой я и мои братья научились понимать немецкий язык и объясняться на нем. Эта гувернантка и передала мне
то произношение немецкого языка, которое впоследствии во время моих путешествий по Германии немцы характеризовали как «eine liebliche Aussprache» (прелестное произношение) и тотчас же высказывали предположение, что я, видимо, родился в прибалтийских провинциях, в которых,
по их мнению, высказанному мне в 1884-1887 годах, лучше всего сохранилось это приятное, чуждое трудноустранимой в коренных немецких странах вульгарности, произношение. В остзейских провинциях немцы были своего рода аристократией, чей язык был защищен от вульгарной примеси. Уже в Киеве я научился читать и нисать по-русски и по-немецки. Благодаря хорошей зрительной памяти я, как это я увидел из писем, которые я писал немедленно по приезде в Петербург и которые впоследствии мне попались в руки,
и уже в возрасте восьми лет делал мало орфографических ошибок. Даже знаменитое Ѣ (ять) не особенно меня затрудняло. Но в других отношениях моя память была гораздо слабее, чем у моего брата Михаила, который поражал меня тем, что, будучи еще неграмотным, легко по слуху декламировал басни Крылова и другие стихи.

Здесь место упомянуть об одном факте, о котором мне рассказынала моя мать и который мог мне стоить жизни. По второму году я заболел воспалением мозга. Врачи уже отчаялись и говорили моей матери, что смерть, казавшаяся им неизбежной, едва ли не лучший
исход. Выздоровление от этой болезни есть случай очень редкий, а иногда он оплачивается идиотизмом. Но моя мать была глубоко верующей женщиной. Она слыхала, что в Киево-Печерской лавре, в пещерах, где хранились мощи святых, находятся мощи младенца,
«от Ирода убиеннаго», к которым и следует обращаться в случаях болезни младенца. Но исцеление давалось нелегко. Мощи хранились в металлическом, будто бы серебряном, гробике, который молящая об исцелении своего дитяти мать должна была держать
в руках, пока служится молебен. Если она не выдержит и отложит гробик ранее, то исцеления не будет. Моя мать едва выдержала это испытание, но зато когда приехала домой, то вместо коченевшего уже ребенка с неоткрывающимися глазами лежал другой, с
открытыми и живыми глазами, а окоченелость исчезла. Через некоторое время я совершенно поправился. Мы с братьями часто посещали своих родственников на Печерске (Савицкие) и на Новом Строении (Бубновы). Эти отдаленные от Подола визиты мы обыкновенно делали в собственном экипаже и на паре собственных лошадей. Они доставляли мне большое удовольствие, На Печерске в доме, где жили родители, брат и сестра моей матери, у меня не было с кем играть и забавляться, так как в то время там не было
маленьких детей. Дяди Вася, Коля и Миша были тогда холостыми, а тетя Вера — девица. Другое дело Новое Строение, где жила семья богатого киевского купца Никиты Алексеевича Бубнова. Он, как сказано выше, был дядей моего отца, а женат был на старшей
сестре моей матери, которая носила одинаковое с моей матерью имя Екатерины. Там в то время уже я мог играть с моими кузинами (или, если по отцу, то тетями) Зоей, которая была старше меня, Екатериной, моей ровесницей, и Маней, которая была немного моложе меня, и с кузенами Сергеем (старше меня) и Арсением (приблизительно одного возраста со мной). Брат их Никита был еще младенец в год моего отъезда в Петербург, а Владимир и Вениамин родились уже позже. Никита Алексеевич был человек редких коммерческих способностей. Кажется, он начал с торговли мясом, но когда я приезжал из Петербурга в Киев в качестве гимназиста, он был уже владелец крупного имения, к которому вскоре присоединились еще два имения, тоже крупных. Мясная торговля в то время уже его не интересовала, так как имения приносили крупные доходы. По его смерти одно из них, Строков (Киевской губернии, недалеко от станции Попельня), было во владении его сына Арсения, который был хорошим человеком и великолепным хозяином-помещиком, а два других достались его младшим братьям Никите и Владимиру. У Никиты было около двух тысяч десятин хорошего леса, имение Арсения состояло из полутора тысяч десятин леса, пастбищ и обработанных полей, а имение Владимира было немногим меньше. Бубновы пользовались в Киеве репутацией очень богатых людей, которую киевляне иногда незаслуженно распростраинли и на нашу подольскую семью.

Одним из последних моих киевских впечатлений была довольно оригинальная сцена. Она происходила у тогдашней конной ночты, которая находилась на Подоле, на берегу Днепра, около Рождественской, если не ошибаюсь, церкви, где спуск на Подол соединяется с шоссе, идущим по берегу Днепра, и потом через мост в Чернигов и дальше на Москву. Я сидел со своей мамой в коляске, очевидно купленной, потому что до самой Москвы мы меняли только лошадей. В переднем, тоже закрытом, отделении сидел Николай Семенович Лесков. Нас провожало несколько человек родственников, в числе которых едва ли не находился и мой отец, а также и брат Лескова, Алексей Семенович, киевский врач. Эта оригинальная об‹тановка в то время мне не казалась странной. Мать была со мною, и Лесков уже успел приобрести мои симпатии и относился ко мне не хуже отца. Мои два брата и сестра остались в Киеве при отце под наблюдением гувернантки. 

Киев в то время меня совсем не занимал. Меня занимала наша поездка и ее цель – Москва. Дату нашего отъезда я, разумеется не записал, так как хронологией в то время не интересовался, но если принять в соображение, что я окончил восемь классов третьей Петербургской гимназии в 1877 году, а перед этим был не менее двух лет в Annenschule[1] на Фурштатской улице, то из Киева мы выехали осенью 1866 г.[2], когда мне был восьмой год. Железной дороги из Киева в Москву еще, конечно, не было. Единственной железнодорожной линией была, кажется, еще маленькая дорога из Петербурга в Царское село, а линия на Эйдкунен и Варшаву только начинала строиться. Из Киева в Москву мы поехали, меняя лошадей, и иногда ожидая свежих, днем и ночью несколько суток.

Когда мы приближались к Москве, Лесков мне сказал: «Ну, теперь, Коля, мы будем из Москвы в Петербург ехать по железной дороге и будем проезжать верст 40 в час» (в то время это была хорошая быстрота!). Это меня озадачило, так как я думал, что вся дорога будет покрыта железом, а скакать мы будем на лошадях. Я, хотя и был мал, но все-таки усомнился в том, чтобы по покрытой железом дороге лошади могли везти так скоро. Разъяснение этой загадки и было моим самым крупным воспоминанием из Москвы, где мы пробыли несколько дней, и где мне доставляло большое удовольствие ходить по утрам в бакалейный магазин Генералова, находившийся недалеко от нас, для ранних покупок.

Через несколько дней вечером мы, наконец, поехали на «железную дорогу». Уже Николаевский вокзал своей величиной и множеством людей суетившихся в нем, оставил во мне сильное впечатление. Когда же мы, наконец, вошли на перрон, то вместо «железной дороги» я увидел пару рельсов, на которой стоял ряд маленьких домиков (вагонов) в один из которых мы вошли. Я приставал к Лескову, чтобы он мне объяснил, как лошади могут тащить столько домиков (вагонов). Да еще с такой быстротою, о которой он мне говорил раньше.

Так как до отхода поезда оставалось еще достаточно времени, то он меня повел вперед и я увидел локомотив вместо лошадей. Лесков мне объяснил, что это машина, которая движется паром. Признаться, мне это показалось невероятно. Я видел пар в самоваре и над кипящей водой, но чтобы это пар мог двигать локомотив, а за ним еще несколько домиков-вагонов, этому я не хотел верить. Но, когда поезд тронулся, я услышал вздохи локомотива и увидел пар, пролетавший мимо окна, то пришлось поверить. Лесков дал мне объяснение действия пара в закрытом помещении. Через короткое время все это мне уже казалось ясным и простым. Минут через 10 Лесков мне сказал, что мы уже проехали верст пять. Я был ошеломлен.

Мы ехали из Москвы в Петербург сутки, а по дороге на станциях я видел товарные поезда, состоящие из нескольких десятков вагонов. Тогда я проникся глубоким уважением перед силой пара, и первое мое письмо из Петербурга братьям было все полно восхищения перед силой пара и перед железной дорогой. Это письмо я с величайшим интересом прочитал по прибытии в Киев в 1891 г. в качестве профессора Университета. Оно мне вместе с другими моими письмами было передано моей матерью, которая их бережно сохранила.

Я был большим любителем писать письма. Расставаясь со своей матерью, а потом когда женился и с женой, я писал им чуть ли не через день-два, особенно во время моих путешествий. Эти письма впоследствии были приведены мной в хронологический порядок и переплетены. Их было несколько томов.

Очень жалко, что мне не дана возможность читать их под конец моей жизни, так как они остались в России {далее зачёркнуто: в моих вещах, перевезенных в Киевский университет, когда меня выселили из квартиры, чтобы дать ее китайской гвардии Ч.К.Г.П.У. – Государственного Политического управления, в 1918, если не ошибаюсь, году}, и, разумеется, пропали. А там были некоторые подробности и потому интересные описания вроде моего восхождения на Везувий в июле 1884 года (во время) моего пребывания в монастыре Montecassino летом 1884 года и моего посещения Кембриджского и Оксфордского университетов, а так же и моей работы тогда же в частной библиотеке Thomas’a Phillips’a в Cheltenham’e, где я платил по фунту стерлингов в день за право просматривать латинские рукописи XI-XIIIстолетий.

 

Глава V.        Командировка заграницу.

***

Осмотрев Страсбург, мы двинулись прямо в Париж. Не знаю почему, но мы с нетерпением ждали французской границы и, переехав ее, с удовольствием услышали французскую речь. В Петербурге, в Ревеле и в Риге (в этот последний город или, вернее, в его окрестности я ездил купаться, будучи студентом с Н.С. Лесковым) мы уже слыхали разговор на немецком языке, и он нам не казался чем-нибудь новым. Но вот увидеть страну, где и дворники и уличные мальчишки говорят на французском языке, за которым в России в то время была еще свежа репутация аристократического, было нам очень интересно. В нас еще невольно отражалось недоверие русской прислуги, которая с трудом верила, чтобы во Франции и простые люди говорили по-французски, как мы по-русски. Мы в то время еще не знали анекдота о каком-то русском мужике, который увидел в первый раз Париж при выходе из «Метро» (подземной железной дороги) на Place de la Concorde, посмотрел вокруг себя и сказал: «Городок-то ничего себе». Да и вышли мы не на Place de la Concorde, а на Gare de l’Est, сразу попали в тысячную толпу и должны были, прежде всего, искать в этом гигантском и незнакомом нам городе подходящее помещение.

Первое впечатление было какое-то сложное и имело свои не совсем приятные оттенки. Наняв фиакр (об автомобилях тогда и помину еще не было), мы поехали по длинным и скучным улицам, как Boulevard de Strasbourg и Boulevard Sébastopol, который нам напомнил взятие союзниками Севастополя, идущим в Латинский квартал. Кое-как нашли себе две комнатки в каком-то отеле, которые показались нам неуютными после наших, петербургской и даже киевской, квартир. А главное, что на нас произвело неприятное впечатление, это были сырость и холод в комнатах.

***

Большой успех у них в то время имел русский инженер Шуберский[3], он изобрел и пустил в ход передвижные железные печки, в которых медленно горел уголь, и которые легко прилаживались ко всякому камину. Мы с ним познакомились, бывали даже у него в его маленькой квартирке при магазине на Avenue del’Opera. У него была симпатичная жена. Своей торговлей он составил себе порядочное состояние и даже имел в Париже в Passy свою собственную виллу. Когда мы уже покинули Париж, в России я слышал, что в своей вилле он был найден мертвым. Обстоятельства и причины его смерти мне неизвестны. Но и после него Париж продолжал медленно в отопительном отношении прогрессировать. Теперь в модерновых домах, которых в этом гигантском и старой постройки городе мало, и особенно новых отелях имеется и центральное отопление.

Другая особенность парижских домов, даже шикарных, которая нас поразила, были деревянные паркетные (часто витые) лестницы. Не говоря о том, что на них, особенно если не было ковровых полосок, легко было поскользнуться, они представляли страшную опасность во время пожара. Уже много людей погибло, бросаясь из окон горящих домов в низ, так как лестницы были в пламени. Ничто так не доказывает консерватизма французов в укладе их жизни, как статьи в газетах в двадцатых годах двадцатого столетия после одного пожара с несколькими человеческими жертвами, которые продолжали отстаивать деревянные лестницы. В других странах, в том числе и в России, деревянные лестницы в каменных домах уже давно запрещены.

***

Сначала мы нашли себе меблированную квартиру из двух комнат с кухней на Avenue de la Grande Armée, близко от Arc de Triomphe. Точность французов сказалась в том, что мы должны были принять вещи (особенно посуду) по описи и расписаться в принятии. Но придирчивость хозяйки-вдовы, которая контролировала нашу жизнь, как будто мы были в пансионе, и протестовала против того, чтобы нас посещали вечером знакомые, а мы, как и наши знакомые, только и были свободны вечером, заставила нас отказаться от этой квартиры. Мы нашли себе две светлые и удобные комнаты на той же Avenue de la Grande Armée  у самой Porte Maillot. Мы уложились, заплатили и хотели уже уезжать, как вдруг хозяйка запротестовала, потребовав сдачи вещей по описи. Посуду в шкафу она принимала не только по счету, но и выстукивала ее, не разбита ли она. Когда мы принимали вещи, нам и в голову не пришло выстукивать посуду. Посуды было много, и мы из нее употребляли только очень небольшую часть, причем ровно ничего не повредили. Выстукивая чашки, блюдечки, тарелки и т.д., которые мы и не думали употреблять, она констатировала в них трещины и  составила счет, требуя уплаты по нему. Мы протестовали, тем более, что и сумму она насчитала несообразную, и сказали, что мы будем судиться, а теперь хотим немедленно переехать в другую квартиру, адрес которой мы ей указали и за которую уже было заплачено вперед, но она нам ответила, что не выпустит нас, пока мы не уплатим по счету. Мы пробовали было вынести наши вещи на улицу, но она мобилизировала здоровенного швейцара или, употребляя технический термин, обозначающий, впрочем, понятие в правовом отношении гораздо более высокое «консьержа» (concierge), и мы были остановлены.

Консьерж во Франции обладает большими правами, чем наш русский «швейцар». Он часто имеет связь с полицией, которая через него может наблюдать за движениями и нравами обитающих в доме. Если Вы нанимаете другую квартиру в другом доме, то хозяин этого дома обращается к concierge того дома, где Вы перед тем жили, чтобы узнать, правильно ли Вы платите и вообще, что Вы за человек.

***

Однажды мы втроем обедали в Palais Royal’е за длинным столом. Девель сидел, если можно выразиться, на председательском месте в конце длинного стола. Я сидел на длинной стороне направо от него. А налево помещался Дерюжинский. Рядом со мной сидел какой-то господин, сухой и задумчивый. На вид ему было лет 55. Достаточно было услышать несколько фраз, произнесенных им в разговоре с прислугой, чтобы безошибочно заключить, что он был француз. Уже собирались подавать третье блюдо, а он все еще не прикасался к супу и рассматривал какие-то бумаги или письма. Тогда Девель своим мощным, чисто русским басом, и притом так громко, как вообще любят говорить многие русские люди, сказал мне: «Слушайте, толкните этого олуха, который сидит рядом с Вами, и скажите ему, что теперь надо есть, а бумаги он и после может рассмотреть». Я, разумеется, не исполнил поручения Девеля, а наоборот сказал ему, что неудобно за общим столом говорить громко на никому не известном языке и что вообще рискованно, надеясь на непонятность своего языка, говорить подобные вещи. Но он не унимался.

Когда мой сосед, увидев, что он отстал от остальных едоков, приказал убрать свой суп нетронутым и потребовал себе следующее блюдо, Девель начал говорить по его адресу еще более оскорбительные вещи. Наконец, он заметил, что мой сосед имеет недовольный вид, и сказал мне: «что это этот осел надулся?». Я ему ответил, что не только он, но и другие могут быть недовольны громким разговором на неизвестном языке. Тогда произошло неожиданное. Мой сосед обернулся в нашу сторону и сказал на чисто русском языке с весьма приличным произношением: «Совершенно напротив. Мне было очень приятно услышать русскую речь». Можете себе представить наши физиономии, когда мы услышали эту фразу.

Чтобы как-нибудь стушевать неловкость, я его спросил, где он так хорошо научился говорить по-русски. В Париже того времени говорящий по-русски француз был большой редкостью, а большинство французов так мало слышали русскую речь, что и не могло себе отдать отчета о том, что это за язык. Совсем другое дело теперь, когда в Париже есть квартал, где русская речь постоянно слышится и где большой процент шоферов только и говорит правильно, что по-русски. Это результат революции, перебросившей во Францию и особенно в Париж тысячи русских эмигрантов.

На мой вопрос мой сосед ответил мне тоже вопросом, сколько мне лет. Узнав, что мне 25 лет, он не без волнения сказал: «Ну так вот, молодой человек: я жил в России дольше, чем Вы». Совершенно оставив без внимания оскорбительные замечания Девеля, он отрекомендовался нам, что он француз по происхождению, инженер по образованию и что в России и, главным образом, в Сибири, он жил более 25 лет. Он оказался известным инженером Alibert’ом[4], который, открыв в составе воды каких-то рек в Сибири элементы графита, поставил себе целью разыскать его залежи. Это ему и удалось после долгих, продолжительных, продолжавшихся чуть ли не восемь лет, исканий. Впоследствии он продал эту свою находку некоему Фаберу, по имени которого и стали называться карандаши у нас в России, и который на этом составил себе состояние.

 

Глава VI.
Работа над диссертацией, удостоенной прямо степени доктора

(Петербург, 1885, февраль — 1891, май)

В феврале 1885 года я вернулся из-за границы, где пробыл с сентября 1882 года до февраля 1885 года, т.е. приблизительно два с половиной года, в Петербург. За время своего пребывания за границей я каждый год писал к восьмому февраля (старого стиля) письма моим товарищам по выпуску, которые собирались в тот день праздновать основание Петербургского университета в одном из ресторанов на Большой Морской. Отсутствующие должны были присылать к этому дню письма с кратким отчетом о протекшем годе. К сожалению, мои письма, при помощи которых я мог бы уточнить данные о своем пребывании за границей и о своей работе, пропали.

Должен признаться, что если Париж произвел на меня сначала не то впечатление, какое я ожидал, то и Петербург после долгой
жизни в Париже, с которым я освоился и который оценил по достоинству, не вполне меня удовлетворил. Разноцветность домов после казавшейся мне сначала скучной старой однотипности парижских построек того времени, равно как и крытые подъезды, обратили на себя мое особое внимание. Но вскоре я снова ко всему этому привык, а широта и прямолинейность петербургских улиц вместе с величественной рекой Невой и островами между ее разветвлениями при слиянии с Финским заливом заставили меня признать, что Петербург — один из красивых городов Европы.

Поселился я вместе с братом Михаилом в одних довольно примитивных меблированных комнатах на Шпалерной улице. До сих
пор я только собирал материал для своей работы. Теперь предстояло его разрабатывать, и я, признаться, пока не видел, удастся ли мне решить все вопросы, входившие в мою тему. Работа, как я уже видел, требовала много времени и была бы трудно совместима с преподаванием в качестве учителя в гимназии. Я не питал, как уже сказано выше, никакой любви к этой во многих отношениях трудной должности. Стипендия моя вскоре должна была закончиться, и я не считал себя вправе жить исключительно на те доходы, которые мы получали от нашего имущества на Андреевской улице на Подоле в Киеве (см. выше). Нужно было самому что-нибудь зарабатывать. Тут меня выручил мой гимназический и университетский товарищ, впоследствии профессор истории русской словесности в Петербургском университете Илья Александрович Шляпкин. Если не ошибаюсь, я его догнал в третьем классе гимназии, и мы с ним были большие друзья. Это был человек, одаренный редкой
памятью. Однажды, в третьем или четвертом классе, он удивил нас всех. Мы как-то говорили о памяти, и он нам сказал, что у него редкая память. Чтобы не быть голословным, он взял учебник латинского языка, где находились и уроки для перевода с русского на латинский, причем одно такое упражнение, в котором было фраз двенадцать, ничем между собой по содержанию не связанных, и повторил все эти фразы в порядке учебника наизусть. Уже с гимназических классов в нем намечался ученый и профессор.

Он уже в гимназии был большим любителем книг вообще, а особенно по истории русской словесности. Он уже тогда формировал себе библиотеку и, как все библиоманы, не всегда был строг к самому себе в способах приобретения. Кто дал ему какую-нибудь книгу почитать, тому стоило большого труда получить ее обратно. Кроме того, он имел в книжных делах дар убеждения: убеждал подарить ему какую-нибудь книгу или поменяться книгами так, что в выигрыше оставался он.

По окончании университета Шляпкин был оставлен при университете для приготовления к профессорскому званию. Это был
рослый, широкоплечий мужчина с громадной головой и приятным, часто веселым выражением лица. По возвращении из-за границы я узнал, что он имеет очень хорошо оплачиваемые уроки в богатых аристократических домах и пользуется в них большим доверием. Мне посоветовали обратиться к нему. Я так и сделал. Не прошло и десяти дней, как я получил от него письмо, в котором он меня уведомлял, что нашел для меня урок.

Для переговоров я должен был явиться к Григорию Александровичу Черткову, родственнику бывшего киевского генерал-губернатора Черткова и другого Черткова, Владимира Григорьевича, который составил себе имя в толстовском движении как один из адептов Льва Николаевича Толстого и умер в 1936 году в возрасте восьмидесяти двух лет. Григорий Александрович был обер-егермейстер двора его императорского величества государя Александра III. Крупный помещик, он имел дома в Петербурге. Один из них, двухэтажный особняк в двадцать, если не ошибаюсь, комнат, стоял на берегу Невы, на углу Дворцовой набережной и Мошкова переулка, по соседству с дворцом великого князя Михаила Николаевича, брата императора Александра II и, следовательно, сына императора Николая I. Весь этот особняк занимал Чертков со
своей семьей, состоявшей из дочерей Александры и Веры и сына Григория. Жена его умерла раньше того времени, когда я с ним познакомился. Он искал репетитора для своего сына Григория, или,как мы его звали, Гриши. Другой его многоэтажный дом выходил на Миллионную улицу.

Я последовал совету Шляпкина и явился по адресу. Меня в передней встретил швейцар в ливрее и два лакея, из коих один был
татарин. Узнав, в чем дело, один из лакеев пошел сначала доложить Черткову, а потом повел меня по лестнице и через две шикарно обставленные комнаты в кабинет Григория Александровича. Это была громадная комната, окна которой выходили на набережную Невы. Хозяин сидел у углового окна и попросил меня сесть против него. Во время разговоров я не без удовольствия бросал взгляды на шикарную Дворцовую набережную, на величественную Неву и видел на другой ее стороне Петропавловскую крепость.

Чертков был человек, по моему тогдашнему суждению, очень старый. Ему было лет пятьдесят пять — пятьдесят восемь. Он был
худ, имел лицо морщинистое, но очень симпатичное. Говорили мы недолго. Я произвел на него, очевидно, симпатичное впечатление. Мне представили моего ученика, мальчика лет тринадцати, ученика третьего класса Александровского кадетского корпуса на Садовой улице. Я обязан был с ним заниматься два часа в день: от пяти до семи вечера. Утром я должен был отвозить его в карете в корпус. Остальное время у меня было свободное. Мне отвели две хорошие комнаты, жалованье назначили сто двадцать пять рублей в месяц на всем готовом. Чтобы судить о высоте этой платы, нужно знать, что впоследствии я в качестве ординарного профессора Киевского университета получал двести пятьдесят рублей в месяц и должен был оплачивать квартиру, прислугу, освещение, отопление и стол.

В доме Черткова я пробыл с весны 1885 года до получения степени доктора, т.е. до мая 1891 года, всего шесть лет. Я сохранил
об этом периоде моей жизни очень приятные воспоминания, и не только потому, что жил с громадным, неизвестным мне ранее комфортом, имел роскошный поварской стол, пил дорогие вина и курил хорошие гаванские сигары, которыми меня постоянно угощал Чертков, мог спокойно и много работать над своей диссертацией, но и потому, что ко мне очень хорошо и внимательно относились.В громадном зале стоял чудный рояль, на котором я довольно часто играл разные вещи, даже и такие, как Бетховена Sonate pathetique или Quasi una fantasia. Техника у меня была слабая, так как я стал учиться только в последних классах гимназии, брал уроки у частной учительницы и имел мало времени для того, чтобы отдаваться музыке. Уже будучи студентом, я пробыл несколько месяцев в музыкальной школе Бема, который меня принял в низший класс, и так как мне было бы неловко сидеть в одном классе с начинающими девочками и мальчиками, то он стал мне давать уроки сам. Он нашел, что у меня техника очень плохая, и мне пришлось начать опять с гамм и элементарных упражнений. За несколько месяцев я сделал большие успехи, и сам удивлялся подвижности своих пальцев и независимости движений каждого из них. Но потом университетские занятия отвлекли меня в другую сторону. Да я и сознавал, что готовить из себя пианиста и поздно, и не имеет практического смысла.
Бем был очень доволен моими успехами, но я перестал посещать его школу и играл что попадется из нетрудных вещей, и только когда имел для этого время. За границей я к роялю и не прикасался.

У Черткова я опять начал поигрывать, улучая время, когда никого не было дома, хотя зал и был далеко от жилых комнат. Однако
меня как-то поймали за роялем, удивившись, что я умею играть, нашли, что я играю с выражением, и просили меня иногда играть, не стесняясь присутствием членов дома или гостей, разумеется, если это не были гости высокопоставленные. В числе таковых я видел тут и великих князей и княгинь. С принцем Ольденбургским мы часто в зале играли в волан. Ставилась поперек зала сетка, проводились по два четвероугольника с каждой стороны сетки. Играли четверо в специальных туфлях, чтобы не скользить по паркету. Ракетками мы перебрасывали волан через сетку. Побежденной считалась та сторона, которая не успеет отбросить волан обратно. В этой игре я достиг порядочной ловкости, которую из этикета старался не проявлять, когда в числе соперников был принц Ольденбургский.

Я считал свою задачу исполненной, когда мой ученик Гриша окончил Александровский кадетский корпус и поступил в высшие
(офицерские) классы Пажеского корпуса, так как не мог быть его учителем в науках, преподаваемых в этих классах. Я просил меня отпустить, но был доволен, когда Чертков не исполнил моего желания. Он просил меня остаться в его доме, и наблюдать за успехами Гриши, и в случае слабых успехов по какому-нибудь предмету приглашать к нему соответствующего репетитора. Я согласился, но считал, что за эту работу, к которой так и не пришлось приступить, так как в этом не оказалось надобности, я не должен получать жалованье, но Чертков и слушать об этом не хотел. Долго я, разумеется, с ним не спорил и продолжал получать прежнюю плату.

Sonate pathetique — Соната № 8 до минор, «Патетическая», Quasi una fantasia — соната № 14 «Лунная», имеет подзаголовок «в духе фантазии».

В то время, когда происходили эти оригинальные торги, мы жили уже не на Дворцовой набережной, а переехали в купленный Чертковым двухэтажный дом на Сергиевской улице, против Сергиевской церкви, который мы и заняли весь. Дом же на Дворцовой был отдан, если не ошибаюсь, под помещение какого-то аристократического клуба. И в новом доме на Сергиевской у меня было две комнаты и ванна. Летом мы обыкновенно уезжали в имение Черткова, находившееся в Воронежской губернии, в Задонском уезде, на берегу Дона. Жизнь там была привольная. Хороший помещичий дом стоял в чудном парке. У меня была отличная комната, разгороженная перегородкой на спальню и кабинет, с верандой, выходящей в парк. Спускаясь с веранды по лестнице, я попадал прямо в парк. Хороший письменный стол с многочисленными ящиками облегчал мне работу над моей диссертацией. Кроме работы, я здесь занимался и спортом вместе со своим учеником, что очень нравилось Черткову. Тут я не только греб на лодке, катаясь по Дону, купался в нем, но и выучился ездить на велосипеде. Велосипед у нас был старой с
современной точки зрения системы, т.е. с одним огромным колесом и другим маленьким, сзади. Влезать на него, равно как и слезать с него, было трудно, а свалиться с него ничего не стоило, особенно если сразу затормозишь. Тормоз находился на большом переднем колесе. Если сильно затормозить, то велосипед опрокидывался в сторону движения. В одно из лет, проведенных нами в этой деревне, Гриша, катаясь, упал с велосипеда и сломал руку. Хорошо, что Чертков брал всегда с собою доктора, который в данном случае удачным лечением избавил Гришу от всех последствий падения.

Кроме спорта, мы в деревне одно лето тратили много времени на шахматы, причем играли не только один против одного, как обыкновенно играют, а и двое против двух. Для этой последней игры была в ходу особая доска, расширенная с каждой из четырех сторон, чтобы дать возможность поместить четыре комплекта шахматных фигур. Игра эта очень трудная и щекотливая, ибо вы должны отгадывать план вашего партнера, который в надежде на вашу догадливость делает кажущиеся вам бездельными ходы и даже жертвует зря (с вашей точки зрения) крупными фигурами. В больших дозах эта игра развивает между играющими недовольство и вызывает критику по окончании. После многих сеансов мы, чтобы не ссориться, постановили прекратить эту игру, в которой партнерами были Григорий Александрович Чертков, его сын Гриша, я и доктор.

Когда Гриша окончил курс кадетского корпуса, то Чертков позвал меня к себе в кабинет и сообщил, что у него есть ко мне просьба. В награду за окончание курса он хотел послать своего сына в Париж на выставку 1889 года, прославившуюся помимо всего прочего сооружением Эйфелевой башни, и так как я хорошо знал Париж, то он находил, что я самый подходящий спутник Грише. Разумеется, я с удовольствием согласился на это предложение. Некоторые из моих знакомых находили, что моя роль в этой поездке будет щекотливая. Грише было уже семнадцать лет, и у него, говорили они, могут появиться желания видеть и испытать в Париже то, что не полагается в его возрасте. К счастью, все эти предсказания оказались ошибочными. Что Гриша думал, я не знаю, но ко мне он ни с какою щекотливою просьбой не обращался, и я не был поставлен в неприятное положение отказывать ему.

Условия поездки в смысле роскоши и комфорта были исключительные. Мы должны были ехать в первом классе курьерского поезда туда и назад. Оставаться в Париже нам полагалось десять дней. На общие расходы (кроме железной дороги) мне было дано две тысячи рублей, т.е. сумма, составлявшая в то время годовое жалованье хорошо поставленного чиновника. Кроме того, на мои личные расходы мне было дано восемьсот рублей. Сколько я от этих восьмисот рублей ни отбивался, Чертков настоял на своем.

Париж предстал передо мной теперь другим, не таким, каким я его знал в свои прежние поездки, когда я располагал скромными средствами. Остановились мы в каком-то шикарном отеле на Rue de Rivoli против Тюльерийского сада, причем заняли не одну,
а две смежных комнаты, обедали в лучших ресторанах, ели шедевры французского поварского искусства и пили дорогие вина. Вина нам подавались на особом приборе, где бутылка не стояла, а лежала, причем в числе красных вин были и такие, которые назывались «Retour des Indes» («Возвращение из Индии»). Эти вина будто бы погружались на пароход, который шел в Индию, и на нем же возвращались во Францию. Опыт будто бы показал, что под воздействием качки вино в бутылках очищается от разных нежелательных составных частей, которые оседают на стенках бутылки. Так ли это или не так, но таких вин я ни раньше, ни после не пил. Да и цена была хорошая: франков двадцать — двадцать пять за бутылку. Курили мы (Грише было разрешено курить) дорогие гаванские сигары. Днем мы осматривали выставку и Париж, а вечерами бывали в театрах или приличных варьете. Если пьеса в одном из многочисленных театров нам не нравилась, то мы уходили после первого или второго
действия, брали фиакр (об автомобилях тогда и помину не было) и отправлялись в варьете.

Я точно исполнил поручение Черткова не жалеть денег. Уставши от такой рассеянной жизни, мы с удовольствием сели в первый класс курьерского поезда и вернулись в Петербург. Я, разумеется, не истратил всех данных мне на общие расходы денег, а из восьмисот рублей, данных мне лично, купил себе разных вещей рублей на семьдесят. Когда я явился с отчетом к Черткову, то он удивился, что мы не все деньги истратили, и ни за что не хотел принимать от меня nо, что я сберег, После долгой торговли он согласился взять то, что было сэкономлено на общих расходах, но я не мог убедить его принять от меня семьсот тридцать рублей из тех восьмисот, которые были даны мне лично. Пришлось положить их в банк.

Не могу обойти молчанием интересную сцену в нашем купе первого класса на обратном пути. С нами ехал какой-то прусский не то майор, не то лейтенант. Садясь в вагон, он не нашел нужным нам поклониться, как это требует хороший германский обычай. Хотя в купе первого класса нельзя курить без согласия других пассажиров, он закурил папиросы, не спросив у нас, не будет ли это мешать. Он считал нас для этого, очевидно, слишком молодыми, хотя правило не делает исключения ни для какого возраста. По его самоуверенным, грубым манерам можно было предположить, что он и у более старых не стал бы спрашивать разрешения.

Но ему все же пришлось сократиться, так как в наше купе сел какой-то весьма симпатичный старый генерал, слезший впоследствии на одной станции для посещения одной из крепостей Восточной Пруссии. Насколько майор или лейтенант был несимпатичен, настолько генерал сразу располагал в свою пользу. Это был красивый, высокий мужчина лет шестидесяти, что не мешало ему иметь волосы и зубы в полном порядке и блистать энергией глаз и розовым здоровым цветом лица. Он поклонился, входя, сначала нам, а потом своему коллеге по военной службе. Тот, разумеется, оказал генералу требуемое военными правилами почтение. Он старался при всяком удобном случае услуживать генералу, но тот отказывался от его услуг. Разговор состоял из нескольких фраз, после которых генерал погрузился в молчание.

Мне, признаться, хотелось курить, но я не успел еще обратиться к генералу за разрешением, как сам генерал обратился ко мне с вопросом, не будет ли нам мешать курение. Разумеется, я сказал, что и сам курю и что я хотел обратиться к нему с таким же вопросом. Тогда мы все вчетвером закурили сигары. Я с удовольствием смотрел на генерала, как он сидел без шапки в вагоне, курил или сосредоточенно глядел в окно.

Через некоторое время он достал с полки свой портфель, разложил на столе какие-то планы. Но прежде чем их рассматривать, он встал и надел свою военную шапку. Я понял, что, рассматривая планы, он считал себя на службе, а потому должен был быть в головном уборе. Мои предположения были верны, так как генерал повторил эту церемонию несколько раз, когда вновь вынимал свои планы.

Наконец на одной из станций он встал, чтобы покинуть вагон. Он начал доставать свое пальто с полки. Майор хотел ему помочь, но он отказался от его услуг. Через минуту в вагон вошел денщик генерала, который отдал генералу честь, на что генерал очень внимательно ответил. С любезной улыбкой простившись с нами, генерал передал свой багаж денщику, и оба удалились. Некоторое время спустя очередь покинуть вагон дошла и до майора. Его денщик показался в купе, отдал своему начальнику честь, на что тот ничем не ответил, а, начальственно сунув денщику в руки свой чемоданчик и не прощаясь с нами, гордо вышел из вагона. Конечно, это различие в манерах между двумя прусскими военными начальниками могло быть результатом различия характеров. Но мне казалось, что оно объяснялось различием воспитания. Генерал начал службу, очевидно, до Франко-прусской войны, когда Пруссия морально сильно не походила на ту, которая сложилась после этой войны. Ведь дело происходило через восемнадцать лет по окончании ее. Генерал сохранил те симпатичные черты обращения, которыми отличалась старая Германия, майор же приобрел самоуверенные манеры, которыми стали особенно отличаться пруссаки победоносной Пруссии.

Живя у Чертковых, я много работал над своей диссертацией. Вечерами часто бывал у Лескова, который занимал квартиру на Сергиевской улице. У него я иногда видел его сына Андрея, который учился в кадетском корпусе, а потом в юнкерском училище и стал армейским офицером. Он устроился в Петербурге и женился на одной если не красивой, то зато очень симпатичной девице, которая вскоре получила в наследство большой четырехэтажный дом на Фурштатской улице. У Лескова я проводил время приятно. Он был очень расположен ко мне, как и я к нему. Разговаривать с ним было интересно. Он не надувался своей известностью как писатель и даже редко касался своей литературной деятельности. На очереди были разные специальные, политические, религиозные темы, а также и факты и переживания нашей частной жизни. Мы засиживались иногда долго. Появлялся самовар, вино и закуска. У него я встречал многих из наших известных писателей. Но всего более я любил быть с ним наедине. Он тяготился одиночеством до такой степени, что иногда брал к себе маленькую, лет трех-четырех, дочь
своей прислуги. Она спала в его спальной на диване, а иногда и на его постели. Мне он казался до моего переселения в Киев, о чем речь дальше, в 1891 году довольно здоровым, а потому известие о его смерти в 1895 году, полученное нами в Киеве, было для нас печальной неожиданностью.

С большим удовольствием я бывал у своей сестры Веры и по вечерам, а особенно по воскресеньям, когда я у нее обыкновенно обедал. Она была замужем за капитаном Захарием Андреевичем Макшеевым, который в то время служил в Первом Кадетском корпусе в качестве преподавателя математики и воспитателя. Там же, в этом корпусе, помещавшемся на Васильевском острове, на берегу Невы, между университетом и Академией художеств, находилась и квартира Макшеева. Захарий Андреевич, окончивший Михайловское артиллерийское училище и академию, участвовал в войне 1877 года с турками. Он находился на Кавказском фронте, и хотя участвовал во многих сражениях, но не был ранен и вполне сохранил свое здоровье. Впоследствии он посвятил себя исключительно педагогической карьере, которая вполне отвечала его характеру и способностям. Он был рано замечен начальством и сделал блестящую карьеру. Он не только был впоследствии директором Александровского кадетского корпуса, но перед самой революцией он в чине полного генерала был назначен начальником всех военных учебных заведений в России и таким образом сделался преемником великого князя Константина Константиновича.

Чем он особенно подкупал, это были: необычайная душевная уравновешенность, чудный характер и знание своего дела, Я не знаю ни одного человека, который бы был с ним знаком и отзывался бы о нем без похвалы. В лице моей сестры Веры он нашел верного друга и жену, а также и великолепную и энергическую хозяйку. Жили они прекрасно, и бывать у них было для меня большим удовольствием. Почти каждое воскресенье я у них обедал и играл с их детьми. К маю 1936 года, когда я пишу эти строки, из их симпатичной семьи в живых остался только один член — архитектор Леонид Захарович Макшеев. В России он окончил кадетский корпус и в качестве офицера участвовал в мировой, а также и в Гражданской войне в России, защищал Киев от украинцев и от большевиков. Он был эвакуирован Врангелем из Крыма и попал в Югославию, где окончил технический факультет в Загребе по архитектурному отделу. Одно время он был городским архитектором в Крушеваце <нрзб>. Потом занимался частной практикой в Белграде и наконец очутился в Инсбруке. Он женился на одной очень милой и красивой девице Анастасии Александровне, с которой познакомился, когда она была студенткой в Загребе. У него в Белграде жил и скончался его отец, мой ровесник, Захарий Андреевич, который в Югославии должен был довольствоваться скромной должностью инспектора классов Харьковского института, или, выражаясь по-сербски, «инспектор разреда (классов) Харкавске девоjашка школе», а когда этот институт был закрыт, то остался с скромной пенсией в восемьсот или девятьсот денариев в месяц, что, собственно, является так называемым «экзистенц минимумом». Ему было суждено скончаться завидной смертью в милой ему семье своего сына. Он был до самого последнего времени здоров, только ходил несколько старческой походкой. Его невестка застала его однажды варящим себе чай в четыре часа утра, хотела ему помочь, но он сказал, что ему ничего не надо и что он сейчас опять ляжет спать. А в семь часов, когда его невестка пришла его звать пить кофе, он уже был мертв (начало 1935 года).

Его жена, а моя сестра Вера Михайловна тяжело переносила революцию в России. Потеря ее мужем места, необходимость переселиться в имение зятя Скосырского (крупного помещика около Таганрога и отличного хозяина, хотя он и окончил Училище правоведения в Петербурге, которое, как известно не воспитывало у своих учеников хозяйственных наклонностей) и наконец необходимость покинуть с мужем, зятем и дочерью Любовью и это убежище и поехать на пароходе неизвестно куда сильно потрясли ее нервную систему. Она скончалась на пароходе в 1920 году, и тело ее было опущено в Черное море. Зять с дочерью Любой сначала пробовали устроиться в Югославии, но потом переехали в Париж, где богатый помещик превратился в шофера, как многие из русских эмигрантов, а дочь тоже кое-что зарабатывала, служа в разных индустриальных предприятиях. Во время своих поездок в Париж в 1926 и 1927 годах я посещал их гостеприимную квартиру в одном из маленьких городков (Asnieres) около Парижа, связанным с Парижем (10 мин.) и удобным сообщением. Впоследствии до меня дошла ужасная весть, что уравновешенная симпатичная женщина, чудная жена и мать повесилась в одной санатории для нервных болезней. Нервную болезнь она приобрела вследствие испуга. Ее преследовал уже на улице какой-то неизвестный человек (она была привлекательна наружностью и хорошо сложена). Он знал, что она дни проводит одна в своей квартире (муж на автомобиле, сын в школе вне Парижа), и хотел ворваться за ней в квартиру, неизвестно точно, с каким намерением. Только ее крики привлекли внимание соседей. Неизвестный успел скрыться. Отец ее так до конца жизни и не знал причину смерти дочери. Один из сыновей Макшеева умер еще мальчиком задолго до войны, а старший сын Всеволод застрял в России. О нем нет ни слуху ни духу, а так как он был офицер гвардейского Преображенского полка, то вряд ли подлежит сомнению, что он,
выражаясь революционным термином, «выведен в расход», т.е. расстрелян. Такова трагическая судьба моего милого и близкого мне семейства. К сожалению, она не является редким исключением.

*Asnieres — Аньер-сюр-Сен (фр.).

Помимо Лескова и Макшеевых я, живя у Черткова, часто посещал мою мать, когда она приезжала из Киева и нанимала себе и
моим братьям квартиру в Петербурге.

По вторникам я и другие молодые ученые любили сходиться у жившего тогда на Сергиевской в двухэтажном доме своих богатых родителей Василия Григорьевича Дружинина. Он, как и все бывавшие у него, писали свои магистерские диссертации. Дружинин получил впоследствии степень магистра за сочинение «Раскол на Дону в конце XVII в», СПб., 1889 г. Кроме меня, все собиравшиеся здесь были специалистами по русской истории, истории русского права или русской литературы. Не стану называть их всех. Ограничусь некоторыми. Тут бывали, кроме упомянутого выше И.А. Шляпкина, еще и такие крупные русские историки, как Платонов, мой младший (на год) товарищ по университету, Шмурло, не говоря уже и о других. Тут однажды я встретился и с Павлом Милюковым, приезжавшим из Москвы. Этот последний сделал блестящую карьеру не только ученую, как автор многих сочинений по русской истории, как профессор Московского университета, но и как политический деятель в качестве депутата Думы и министра иностранных дел Временного правительства. Левый при царском правительстве, он оказался правым в развитии революционного движения в России, должен был бежать, а потом (1936) жил в Париже и издавал там газету «Последние новости». В сотрудничестве с двумя крупными французскими учеными и с несколькими русскими он издал большое сочинение по русской истории на французском языке. Я изведал его искусство в шахматной игре, так как
он очень легко тут же, у Дружинина, сделал мне мат.

Эти собрания молодых ученых у Дружинина были очень интересны, и потому квартира его, расположенная в первом этаже дома его отца, по вторникам оживлялась приливом гостей. По временам тут даже, помимо обыкновенного чая, устраивались ужины, которые, правда, мало гармонировали с внешним видом квартиры. Она, собственно говоря, представляла из себя большую библиотеку. Дружинин, как и Шляпкин, был большой любитель книг. Разница между их библиотеками была та, что библиотека Шляпкина заключала в себе книги главным образом по истории литературы русской, а библиотека Дружинина состояла преимущественно из сочинений по русской истории.

Наконец в 1888 году появился в печати первый том моей диссертации «Сборник писем Герберта как исторический источник.
Критическая монография по рукописям». Он заключал в себе триста шестьдесят девять страниц in octavo. Познакомившийся с ней профессор В.Г. Васильевский, специалист по средней истории, выдающийся византолог, позвал меня к себе и сказал, что, принимая во внимание содержание этого тома, он предлагает мне представить его факультету для соискания степени магистра, а второй том, когда он будет напечатан, оставить для получения степени доктора. Я находил неудобным получать две степени за одно и то же сочинение, а главное, я должен был торопиться с опубликованием второго тома, чтобы не быть опереженным в моих выводах одним известным французским ученым, Julien Havet, который занялся письмами Герберта и даже издал их с введением и примечаниями несколько позднее, а именно в 1899 году.

Я уже один раз был им опережен. Дело в том, что еще во время пребывания в Париже в 1884 году я прочитал непонятные знаки, попадающиеся в некоторых письмах Герберта. Над ними уже двести лет ломали головы французские ученые. Непонятными знаками были написаны и некоторые буллы Сильвестра II, т.е. того же Герберта, который согласно обычаю, сделавшись папой, должен был переменить свое имя. Немецкий ученый P. Evald прочел эти знаки в буллах. Они оказались одним из видов древнеримской стенографии, или скорописи. Скоропись была известна в Риме еще во времена Цицерона, т.е. в первом веке до РХ., и была усовершенствована вольноотпущенником Цицерона Тироном, почему и получила название «тироновых знаков» («notae Tironianae»). Некоторые речи Цицерона были им записаны во время их произношения этими знаками. Они очень трудны. Рядом с этой трудной системой, где каждое слово изображается комбинацией упрощенных скорописных знаков, изображающих главные буквы слова, появилась с течением времени упрощенная система, где слово разделялось на слоги и каждый слог изображался комбинацией составляющих его букв в упрощенном виде.

*
in octavo (ин октаво) — книга форматом в восьмую долю печатного листа.

Знаки в буллах Сильвестра II оказались слоговой скорописью и были прочитаны Ewald'ом в 1883 году. Они оказались подписями под буллами, написанными самим Сильвестром II. Изучив эту слоговую систему, я установил в 1884 году, что знаки в письмах Герберга те же, что и в его буллах, и прочитал их почти все, за исключением испорченных переписчиками. Тут я сделал большой промах: вместо того чтобы написать и напечатать небольшую статью о них немедленно же, я отложил эту работу до издания первого тома моей диссертации, т.е. до 1888 года. А за год раньше, т.е. в 1887 году, J. Havet опубликовал брошюру «L'Ecriture secrete de Gerbert", в которой большинство знаков дешифровал. Я познакомился с этой брошюрой уже после напечатания первого тома (1888) своей работы и мог дать о ней отзыв только в приложении к этому тому. Хотя Havet в
своем издании писем Герберта (1889), где он назвал мою работу о письмах Герберта «un livre d'un rare merite», «книгой, редкой по достоинству» и признал, что я прочитал знаки независимо от него и что в большинстве случаев мы прочитали знаки одинаково, но первенство осталось за ним.

Вот почему я не хотел откладывать печатания второго тома, первая часть которого появилась в том же году, как и издание писем
Герберта J. Havet т.е. в 1889 году. Вторая часть вышла в 1890 году, и в начале 1891 года я представил свое сочинение, которое в обоих томах заключает в себе около тысячи четырехсот страниц, для соискания магистерской степени. Выслушав рецензию специалиста, профессора Васильевского, факультет большинством, четырнадцать голосов против одного, постановил удостоить меня в случае удовлетворительной защиты на публичном диспуте прямо степени доктора всеобщей истории. В исключительных случаях тогдашний университетский устав разрешал это, но такие скачки были очень малочисленны. Вряд ли их было в России до революции более десяги-двенадцати, если не меньше.

Это известие меня обрадовало, но и взволновало мою чувствигельную и склонную к пессимизму натуру. Я не находил себя достойным такой чести. Мне казалось странным, чтобы вчерашний кандидат Петербургского университета мог сегодня сделаться доктором. Это звание стояло в России очень высоко, и достижение его было обставлено большими трудностями, и в частности представлением не одной работы, как за границей, а двух и публичным диспутом. Да и к работам предъявлялись гораздо более строгие требования, чем например, в Германии. В России и кандидатские диссертации часто печатались по постановлению факультета, заключали в себе иногда более четырехсот страниц, а также и выдавались своим содержанием. Но, несмотря на сознание, что я вряд ли достоин такой чести, я не мог и не смел от нее отказываться. Было бы смешно даже, если бы факультет дал мне степень доктора после диспута, а я бы с кафедры от нее торжественно отказался. Люди могли бы усомниться в моих умственных способностях. Ведь со времени окончания мною университета до 1891 года прошло десять лет, и многие из моих товарищей уже успели давно сделаться магистрами и были накануне доктората.
 
* «L'Ecriture secrete de Gerbert» — «Тайнопись Герберта» (фр.)

А тут еще примешалось одно новое обстоятельство. Профессор средней истории в Университете св. Владимира в Киеве и в то
время ректор его Фортинский, познакомившись с моей работой, не только одобрил намерение петербургского историографического факультета дать мне докторскую степень, но и решил предложить мне профессорскую кафедру в Киеве. В России же даже для того, чтобы быть экстраординарным профессором, который, как это ни парадоксально, по терминологии степенью ниже ординарного, требовалась тогда степень доктора. Магистр мог быть только исправляющим должность экстраординарного, редко ординарного профессора. Фортинский прибыл по делам в Петербург, и я имел случай беседовать с ним по этому делу. Как ни привлекательно было вернуться на родину в Киев и опять жить в одной квартире с матерью, но мне тяжело было покинуть столицу, где я пробыл с 1866 до 1891 года, т.е., за исключением двух с половиной лет, проведенных в заграничной командировке, двадцать два с половиной года, и своих гимназических и университетских товарищей. Но я не мог
не согласиться на предложение ректора Киевского университета. В Петербурге не было свободной кафедры, и мы втроем (Васильевский, Фортинский и я) решили, что ничто не помешает мне потом перейти из Киевского в Петербургский университет.

Но еще перед докторским диспутом я должен был сдать магистерский экзамен по русской и всеобщей (древней, средней и новой) истории и по политической экономии. Этот экзамен очень труден и не похож на «ригороз» германских университетов, который, несмотря на свое буквальное значение «строгий» (rigorosus), есть в сущности повторение некоторых университетских экзаменов. Каждый из профессоров-историков (т.е. четыре профессора) дают вам целую кипу научных сочинений, которые вы должны не только прочитать, но и содержание их запомнить. К этому присоединяется для историков еще новая наука, которую они не изучали на историко-филологическом факультете, а именно политическая экономия. На приготовление к магистерскому испытанию давалось три года, т.е. к нему можно было приступить не ранее трех лет по окончании университета. Обыкновенно сначала держали магистерский экзамен, а потом сосредотачивались на диссертации. У меня же вследствие командировки за границу все вышло наоборот. Я должен был сосредоточиться на диссертации и, когда уже она была напечатана, готовиться к магистерскому испытанию.

Тяжелое это было время, да и щекотливо было держать экзамен у Платонова, моего товарища курсом моложе по университету, по русской истории. Профессора Георгиевского, у которого я должен был экзаменоваться по политической экономии, я помнил еще из гимназии, хотя он и был на несколько классов старше меня. Его я запомнил особенно потому, что он получил при окончании курса золотую медаль. Это мне казалось чем-то невозможным, и я в то время никак не мог думать, что я и сам со временем удостоюсь такой же награды. Пришлось приналечь на книги. Помню, что, в частности по политической экономии, я готовился в постели, так как у меня была лихорадка. В конце концов я выдержал все экзамены — даже и за политическую экономию я получил пять. Теперь предстоял только диспут, и, хотя я и знал, что факультет хочет дать мне прямо докторскую степень, я очень волновался. Смешно сказать, что я, боясь, что ночь перед диспутом не буду спать, решил посвятить ее
развлечению. С несколькими товарищами мы поехали на острова, там в каком-то ресторане ужинали, пили вино, слушали цыганское пение, а домой вернулись часам к четырем утра. Нечего и говорить, что было совершенно светло, ибо известно, что в Петербурге в мае и в двенадцать часов ночи в ясную погоду, в сущности, день. Оригинальная мера для успокоения нервов оказалась удачной, так как я хорошо спал и проснулся в одиннадцать часов дня.

Позавтракав, я отправился в очень нервном состоянии в университет. Там я увидел массу народа, которая была привлечена слухом о том, что диспутанту хотят дать прямо степень доктора. Странное дело. Когда я смешался с этой массой и вошел в громадный актовый зал университета, я почему-то значительно успокоился. Свою речь перед диспутом я произносил, как сам чувствовал, монотонно, без элана. Картина переменилась, когда мне пришлось отвечать на возражения моих официальных оппонентов, профессоров Васильевского и Кареева, а также и на заметки других членов факультета и некоторых частных лиц. Тут у меня появилась уверенность вместе с увлечением. На возражения Кареева я отвечал с такой наступательностью, что один из членов факультета просил декана умерить мой пыл, чтобы дать оппоненту возможность и время ясно формулировать свои возражения. Диспут продолжался с одного до шести часов, и по окончании его декан встал и торжественно заявил, что
факультет удаляется для тайного голосования. Все уже видели, что предстоит нечто не совсем обычное, ибо обыкновенно после диспута декан тут же в зале обходил членов факультета и они ему тут же отвечали движением головы, признают ли защиту удовлетворительной или нет.

* Элан — стремительность; порыв (от фр. elan).

Я, сойдя с кафедры, ожидал возвращения факультета, наперед принимая поздравления моих знакомых, которым моя защита понравилась и которые не пропустили отметить разницу между мало обещавшим тоном моей вступительной речи и моими ответами на возражения оппонентов. Через четверть часа факультет вернулся и декан с кафедры провозгласил, что факультет, принимая в соображение достоинства работы и удачность защиты, представляет кандидата Бубнова в университетский совет для удостаивания его, минуя магистерскую, прямо степени доктора всеобщей истории. Раздался гром рукоплесканий, и я вместе с многочисленной публикой (человек до восьмисот, если не более) покинул залу.

В моей душе было какое-то странное смешение радости и тяжелой грусти, так как я все-таки не считал себя достойным оказанной мне чести. То же странное настроение не покинуло меня и на ужине, который мои товарищи устроили мне, позвав на него и моих оппонентов профессоров Васильевского и Кареева. Ужин происходил в Инженерном замке, в квартире священника этого замка, отца одного из моих младших товарищей, Середонина, который или был уже магистром русской истории, или сделался им вскоре после того. На разные речи, которые тут были произнесены, я ответил кратко и чисто официально.

На другой день я послал депешу ректору Киевского университета Фортинскому о том, что я удостоен степени доктора. Немедленно же он предложил меня факультету, который принял единогласно его предложение, и вошел с ходатайством в Министерство народного просвещения об утверждении меня экстраординарным профессором всеобщей истории в Киеве. Диспут мой происходил 21 мая 1891 года, а с 1 июня я уже был утвержден в звании профессора. Производство шло так быстро благодаря директору министерства Аничкову, который был одно время преподавателем латинского языка в третьей гимназии и считал меня одним из своих лучших учеников. Он принял меня очень любезно, поздравил с получением прямо степени доктора. Но удивился, что я покидаю Петербург.  Когда я ему это объяснил и подтвердил свое желание сделаться, временно по крайней мере, профессором Киевского университета, он обещал мне свое содействие.

В Киеве я должен был преподавать древнюю историю, так как кафедра средней истории была занята Фортинским. На основании отзыва профессора Фортинского Академия наук удостоила мою диссертацию в 1893 году большой премии митрополита Макария в тысячу пятьсот рублей. О возвращении в Петербург я скоро перестал и думать, так как моя деятельность и положение в Киеве вполне меня удовлетворяли. Женитьба еще больше привязала меня к Киеву. Поэтому я пробыл в нем профессором, сначала экстраординарным, а потом, с 21 апреля 1895 года, ординарным, вплоть до января 1920 года, когда я в качестве «заслуженного профессора» и долговременного декана покинул дорогую мне родину. Звание заслуженного профессора было пожизненное, давалось за двадцать пять лет пребывания в университете в качестве профессора и было связано с важными преимуществами. В случае перехода из университета на другую службу заслуженный профессор имел право получать помимо пенсии и жалованье. Он оставался активным членом университетского и факультетского советов до своей смерти.

По правилам я должен был перед тем, как сделаться профессором, читать лекции в университете в качестве приват-доцента,
Приват-доцентом я не был, но мне засчитали за университетский стаж мое преподавание на Бестужевских женских курсах (женский частный университет) в Петербурге в течение около двух лет, с 28 сентября 1888-го и до 1 июня 1891-го, т.е. до назначения профессором, я был прикомандирован к Министерству народного просвещения.

Но прежде чем расстаться с Петербургом, я имел довольно неожиданный сюрприз. Профессор Васильевский через несколько
дней после моего диспута позвал меня к себе и спросил с загадочным видом, читал ли я статью о моем диспуте, которая появилась в «Московских ведомостях». Я сказал, что никакой такой статьи не читал. Тогда он дал мне «Московские ведомости», где я, к удивлению, прочитал приблизительно следующее. Какому-то никому не известному Бубнову Петербургский университет дал, минуя магистерскую, прямо степень доктора всеобщей истории. Эта степень стоит высоко в России, и против такого легкомысленного удостаивания ею не имеющих на нее право людей следует протестовать. Этот протест тем законнее, что удостаивание Бубнова степени доктора произошло не совсем правильно и под влиянием еврейских кругов в Петербурге, которые «стоят за Бубнова горой», так как они сам «еврейского происхождения». Бубнов будто бы удостоен степени доктора не целым историко-филологическим факультетом и не целым советом университета, а только частями их, так как время
было будто бы каникулярное, и большинство профессоров уже уехали отдыхать на каникулы и т.д.

Васильевский с улыбкой спросил меня, правда ли, что я еврейского происхождения. Хотя он и знал меня давно как своего ученика и профессорского стипендиата, но уверенный и безапелляционный тон утверждения автора статьи в «Московских ведомостях» мог даже и в нем посеять сомнение в моем, как теперь, под влиянием германских национал-социалистов, говорят, «арийском происхождении». Разумеется, мне нетрудно было доказать ему, что ни капли еврейской крови во мне нет. Я его познакомил с моей родословной, которую я изложил в начале моих воспоминаний. Ну, а насколько еврейские круги Петербурга принимали участие в удостаивании меня степени доктора, это он знал лучше меня, так как такая мысль появилась именно у него, чистого русака, сына православного священника, и была принята факультетом, где в то время по закону никаких евреев не полагалось.

«Как вы думаете реагировать на эту статью» — спросил он. «Напишу ответ», — ответил я. Ответ был написан в юмористическом духе. Он, очевидно, пришелся по вкусу, так как «Московские ведомости» напечатали его полностью. Полностью же он появился и во многих газетах, которые статью «Московских ведомостей» передали в извлечении. Мне нетрудно было доказать, что постановление факультета и диспут (21 мая 1891 года) происходили в мае, когда никаких каникул нет и когда все профессора должны находиться и действительно находились на своих местах и принимали участие в
факультете и совете. Также легко было доказать и мое происхождение по отцу от старинной семьи тульских, а впоследствии киевских второй гильдии купцов, православных конечно, и не менее православной и малорусской семьи Савицких по матери. Сомневающихся я отсылал к архиву Борисоглебской церкви в Киеве на Подоле, где находился акт моего крещения. Что же касается еврейских кругов, которые будто бы стоят за меня горой, то я их очень благодарил, хотя и не знал, в чем заключалось или, вернее, могло заключаться их за меня стояние и где причина его. Статья «Московских ведомостей» имела эффект, обратный намерениям автора: она создала мне рекламу, которой я совершенно не дорожил.

Возникновение легенды о моем еврейском происхождении нужно искать в моем южнорусском типе и темном цвете моих густых в то время и трудно причесываемых волос. Этому типу я обязан тем, что меня никто за границей не принимал за русского. Меня принимали за итальянца, или француза, или южного немца. Еврейские же круги в Петербурге не могли даже и охладевать по той простой причине, что таких еврейских кругов, которые бы за меня стояли, не существовало и не могло существовать.
***
ИНЦИДЕНТ БУБНОВА.

{От вашего корреспондента.)
Петербург, 25 мая.

Весь ученый мир Петербурга в на‹тоящее время сильно интересуется вопросомъ который двйствительно стоит серьезнаго внимания. Кандидать С.-Петербургскаго универоитета Н. Бубнов 19 мая сего года публично защишал свою диссертацию
"Письма  Герберта как исторический источник", для получения звания магистра всеобщей истории. Оппонентами были
ординарные профессоры В. Василевский и Н. Кареев. Изъ этихъ оппонентовъ, г, Василевский считал диссертацию такою выдающеюся и блестящею что даже побудил факультет ходатайствовать пред советом университета чтобы молодой ученый получил звание не магистра, в доктора всеобщей истории, между тем как, по мненио г. Кареева, названная дассертация ничвм не заслуживает такого еще небывалого в истории С.-Петербургского увиверситета отличия. Многие профессоры вполне согласны с г. Кареевым и указывают, между прочим, на то что, к сожальнию, декан факультета в настоящее время находится в Одессв, что уже многие  из профессоров переселились на дачу, следовательно, что постановлением факультета о таком  ходатайстве выражено на самом деле не мнение большинства, а, очень может быть, лишь мнение меньшинства общего числа членовъ факультета. Кроме того, они выставляют на вид то обстоятельство что г. Бубнов, состоявший хо сих пор где-то
домвшним учителем, является совершенно незнакомою ученому миру величиной, что он, кроме названной диссертации, пока еще ничего не написал, и что до сих пор звание русскаго доктора всеобщей истори настолько почетно что не можеть быть дано как чрезвычайное отличие какому-то г. Бубнову за его первый и притом не безупречный научный опыт. Звание русскаго доктора не одно и то же что звание доктора немецких унирерситетов, и его не следует понижать такими опасными прецедентами какимъ явилось бы получение его г. Бубновым.

Еврейские кружки Петербурга стоять за г. Бубнова горой, потому что и он еврейского происхождения. Понятно что все с большимъ нетерпеним ожидают разрешения этого вопроса советом университета. Все убеждены что решение совета во всяком случае будет вполне добросовестно и положит конец этому взбудоражившему наш ученый мир Бубновскому вопросу.

ПИСЬМО КЪ ИЗДАТЕЛЮ,

М. г.—Въ № 144 (оть 27 мая) вашей уважаемой газеты помещена корреспонденция изъ Петербурга, озаглавленная "Инцидент Бубнова“. Инцидентъ этоть заключается въ следующем. 19 мая историко-филологический факультет Петербургского увиверситета, выслушав защату диссертации Сборник писем Герберта как исторический источник. 3 тома. Петербургь, 1888,
1889, 1890 г., представленной для соискания степени магистра всеобщей истории, признал за нею особенные научные достоинства и потому, опираясь на один из параграфов университетского устава, постановил большинствомъ восьми голосов против одного ходатайствовать пред советом о возведении автора ея, кандидата Николая Бубнова, прямо въ степень доктора всеобщей истории. Въ заседании 29 мая совет принял ходатайство факультета. Если и смотреть на все это как на „инцидент“, то все же остается неяснымъ, чем в данном случае провинился автор диссертации. Поэтому-то, въ качестве последнего, я совершенно отказываюсь понять причину недоброжелательного отношения ко мне вашего корреспондента, который,
после нескольких скептических замечаний о моей ученой двятельности, довольно неожиданно заявляетъ, будто еврейские кружки Петербурга „стоять“ за меня „горой“, так как я еврейского происхожденя. О моей работе пусть судить ученая критика, но о своем происхожденн я имею сведения достаточно точные чтобы заявить что корреспондент ваш былъ введен в заблуждение. Изъ метрической книги Киевской Борисоглебской церкви, что на Подоле, желающие могуть узнать что 21 января 1858 года у православных и Русских по происхождению родителей, Михаила Николаевича Бубнова и жены его Ехатерины Степановны, урожденной Савицкой, родилен сын, нареченный в Св. Крещении Николаем. Если же и есть в Петербурге неведомые мне еврейские кружки, которые „стоять“ за меня „горой“, то я искренно благодарю их за это, хотя и не знаю, где причина и, главное, какая цель их за меня „стояния“. Примите и пр. НИКОЛАЙ БУБНОВ. Петербург, 30 мая 1891. Р. S. Покорнейше прошу гг. редакторов тех газет, вь которых могла быть перепечатана означенная корреспонденция, вся или в извлечении, перепечатать и это мое разъяснение.

Глава XII.     Гетманщина XX столетия. 

***

Однажды я получил приглашение на торжественный обед в яхт-клуб, куда должны были явиться и важные политические особы. Ожидался сам гетман и высшие немецкие офицеры с командующим генералом Эйхгорном во главе. Разумеется, я подписался на этот обед. Тут я имел удовольствие познакомиться как с «гетманом», так и с немецким главнокомандующим Эйхгорном. В кулинарном и винном отношении обед был вполне старорежимный, но политические тосты носили уже в себе веяния нового времени. Тосты начал гетман и, разумеется, на русском языке, ибо, хотя он и потомок исторического гетмана, но «украинской мове» стал обучаться только уже после своего избрания в гетманы и значительных успехов в этом языке так и не достиг вплоть до своего падения. Со всеми представляемыми ему лицами он беседовал на старорежимном русском языке, в том числе, со мной. Держался он безукоризненно, умея соединять важность главы государства с республиканской и демократической простотой. Труднее ему было соединить в своем тосте роль главы нового, России враждебного государства, со своим, подчиненным немцам, положением. Тост его был, в конце концов, упражнением в застольном красноречии с обходом щекотливых сторон своего положения и питьем за процветание возглавляемой им Украины.

Ему отвечал на немецком языке не Ейхгорн, а сидевший рядом с ним другой немецкий генерал (фамилии не помню), который произнес вполне патриотическую речь, подчеркивая союз Германии и Австрии с Украиной {далее зачеркнуто: заключенный, впрочем, еще до гетмана в марте 1918 большевиками и Украиной в Брест-Литовске}, и уверяя нас, что скверные времена уже, к счастью, миновали и что мы можем с уверенностью рассчитывать на лучшее будущее. Он, конечно, имел в виду главным образом Германию. Это происходило в разгаре лета 1918 г., около того времени, когда мы в Киеве узнали о трагической гибели царской семьи (16 июля 1918), и еще ничто не предвещало прорыва солунского фронта осенью того же года и капитуляции Германии, распада Австрии и т.д. Пришлось присутствовавшим приветствовать из вежливости и такта и этот тост, тем более что под «лучшим будущим» каждый мог разуметь все, что ему было желательно. После других речей и кофе с ликерами на открытом воздухе последовала прогулка на пароходе. Для кофе меня посадили к генералу Эйхгорну в виду моего знакомства с немецким языком. Эйхгорн оказался очень простым и добродушным собеседником. Один же из немецких генералов говорил по-русски не хуже меня. Эйхгорну, по-видимому, было очень по душе в Яхт-Клубе. Он остался и пил с нами и после прогулки на пароходе, в то время как гетман немедленно же после этой прогулки уехал в Киев.

***

Но и немецкая звезда начинала закатываться. Помимо все более и более упорного сопротивления союзников на западном фронте, и в самой Украйне какая-то рука замахивалась на немцев.

Ей, этой руке, мы обязаны были и извержением «вулкана» под самым Киевом. Около одного из его юго-западных предместий, а именно около «Зверинца», находился большой склад взрывчатых веществ, переданный, разумеется, как и другой, несколько более отдаленный на Лысой Горе, немцам. Они его охраняли.

И вот, в одно прекрасное майское утро, среди благорастворения воздухов, от неизвестной руки ближайший из этих складов около 9 ч. утра взлетел на воздух[5]. Встал, я помню, в самом хорошем расположении духа, оделся и пошел из спальни, где спал с сыном, в столовую пить кофе. Взял газету и протянул руку, чтобы взять чашку кофе. В это время я почувствовал, что расстояние между мной и чашкой несколько увеличилось. Меня качнуло от стола. Думая, что у меня головокружение, я вспомнил, что подобные явления бывают от склероза и кончаются ударом. Вместе с тем, я слышал какой-то странный шум на улице, как будто ехало много ломовых извозчиков. После этого через секунду или две последовал, действительно, удар, но не у меня, а снаружи. Это было похоже на близкий и сильный пушечный выстрел. Одновременно с этим ударом я почувствовал, что пол подо мною несколько поднялся и потом опустился на свое прежнее место. Все было опять тихо. Я решил, что, вероятно, у кого-нибудь из немцев, размещенных в нижних квартирах нашего дома, была бомба, и она разорвалась. Полагая, что второй бомбы рваться уже не будет, а все еще пока стоит на своих местах, я опять потянул руку к чашке, как раздался второй, еще более громкий, удар.

Сын мой выбежал в рубашке в столовую и спрашивает: «Папа, что это такое?». Не успел я ему высказать своих предположений, как раздался третий, еще более сильный взрыв. Дом задрожал. Дверь с черной лестницы отперлась с шумом, хотя была закрыта на задвижку, за ней другие двери, а шум падающих стекол (после повреждений, произведенных бомбардировкой в январе 1918, все стекла были вставлены) завершил картину. Стекла вылетели не с фасадной, северной, а с южной стороны, обращенной в сад. Я выбежал на балкон, выходящий в этот сад, и увидел красивую, но страшную картину. Ни дать, ни взять извержение вулкана. Черный столб дыма поднимался, расширяясь, высоко к небу, а наверху он разворачивался черными же клубами. Внутри этого дыма видны были огненные красные язычки и круги. Очевидно, рвались взлетавшие гранаты. И действительно, слышен был беспрерывный треск рвущихся снарядов. Действие происходило километрах в двух от нашего дома. 

*** 

Между тем, вся гетманская Украина стояла на одном социальном вулкане, который был необходимым следствием предыдущих событий. Дело в том, что украинская Рада, чтобы приобрести популярность и поддержку крестьянской и рабочей массы, а также защитить себя от русских большевиков, должна была выкидывать программные флаги, которые становились все краснее и краснее, и ко времени падения почти ничем не отличались от большевистских. Сюда входила и аграрная реформа, которая, в сущности, сводилась к отобранию у помещиков почти всей земли для раздачи ее неимущим или малоимущим крестьянам. Последние, в предвидение этой реформы и, предвосхищая ее, начали занимать помещичьи земли, палить их усадьбы, разделять помещичий инвентарь и убивать самих помещиков. У крестьян появились вещи, им совершенно ненужные, вроде больших зеркал, роялей и т.д. Иногда и сами вещи для справедливости разрубались на части, чтобы никого из претендующих на них не обидеть. Свержение Рады немцами и избрание гетмана было сделано именно в видах восстановления права собственности на землю и даже на отобранный уже инвентарь. Крестьянство, особенно молодое и только что с оружием в руках возвратившееся с фронта и распропагандированное, стало, разумеется, в оппозицию по отношению к правительству немецкого гетмана. Оппозиция эта местами была недурно вооружена, так как некоторые в общей разрухе притаскивали с собою не только ружья, но и пулеметы, местами даже пушки. Все это припрятывалось и пускалось в ход только в моменты необходимости. Молодые крестьяне формировали иногда летучие отряды, которые оперировали довольно смело, напр<имер>, занимали железнодорожные станции, останавливали поезда, грабили и расстреливали. Этой оппозиции нетрудно было придать национальный и социальный характер. Национальной она представлялась как сопротивление немецкой оккупации, социальной же она была как направленная против «панов» с главным «паном» гетманом во главе. Кстати же, или даже и некстати, ей придавался иногда и антисемитический характер. Мне один студент, ездивший на юг из Киева за съестными припасами, рассказал об одной такой сцене, свидетелем которой он был на одной из станций (кажется, Христиновке). Станция была занята безымянным отрядом молодых крестьян, которые явились даже с подводами для будущей добычи. Подошедший к станции поезд был остановлен, всем пассажирам было приказано выйти, все они допрашивались и осматривались. Наиболее «виновные», в том числе все евреи, включая женщин и детей, были отобраны, поставлены на виду у других пассажиров к стене и расстреляны. После того началось отымание вещей и груза, который уже начали нагружать на телеги. В это время прибыла вызванная защита в виде воинского поезда (немцы и гетманцы). Грабители сели на свои телеги и скрылись, вещи, которые были еще не нагружены, возвратились собственникам, но жизнь расстрелянным возвратить было уже невозможно.

 Глава XIII
Третьи украинцы и вторые большевики в Киеве

Так как сам гетман Скоропадский бежал, переодетый, из Киева, а его малая армия, стоившая около Святошина, благоразумно после некоторых потерь поспешила распылиться, то Киев защищать было некому. Немцы были, согласно уговору, пассивными зрителями беспрепятственного вступления петлюровских украинцев в Киев. Не помню, было ли даже сделано украинцами для картинности хоть два-три пушечных выстрела. Вступление их конницы я сам видел на Безаковской улице при посещении моих знакомых. Кажется, были на улицах отдельные убийства не успевших притаиться военных, без разбора конечно, были ли они в гетмановской армии или нет. Вступление Петлюры произошло в декабре 1918 года. Погода была нехолодная и ясная. В третий раз мы попали под власть украинцев. Появились даже поклонники наполеоновских талантов Петлюры среди поворачивавших нос по ветру. Один из поклонников мне даже известен из среды старых профессоров Университета св. Владимиро, не говоря уже о вновь испеченных профессорах Украинского университета.

Останавливаться на этом третьем впадычестве украинцев в Киеве я не считаю нужным. Ничего существенно нового не обнаружилось. Новым были только более энергические меры к внешней украинизации Киева да еще забота о пополнении казны Украинской республики. Внешняя украинизации выразилась в приказании украинизировать все русские вывески в Киеве, т.е. говоря проще, все вывески Киева. Все они были, конечно, до тех пор написаны на том языке. на котором говорило все население Киева, т.е на общерусском языке. Добровольных вывесочных украинцев выступило за первые два украинских владычества очень мало. Их можно было считать единицами. Они поддерживали не столько украинский дух, сколько веселое расположение духа прохожих, читавших иногда их с ироническим изумлением, ибо с русской, да и с малорусской точки зрения они временами создавали курьезные недоразумения и давали пищу остротам. Так, если не ошибаюсь, «голильнями» назывались парикмахерские заведения, где бреют. Кого и в каком отшении тут «голят»? Если в смысле одежды, то это было уже не ново, ибо «голили» уже и большевики за свое первое владычество, но не в специальных заведениях, а в любых домах и даже просто на улице. Если же тут видеть «голение» карманов, то и для этого специального учреждений не требовалось. Да и кто бы в них пошел и зачем, ког уже и раньше «голили» и в домах, и на улицах И сами третьи украинцы для пополнения своеи казны принимали решительные меры и притом как раз вне тех учреждений, где красовались эти вывески. И это было второе заметно новое если не по духу (ибо «голили» уже и при большевиках путем разных контрибуций), то по простоте и отчетливости исполнения.
Однажды я иду по Крещатику и вижу около ювелирного магазина Маршака вооруженных украинских солдат, a в магазине движение. В чем дело? Ha основании какого-то чуть ли не одновременно с солдатами появившегося декрета «национализируются» золотые серебряные вещи, бриллианты и тд. Прохожу дальше. Около другого ювелирного магазина та же сцена и т.д. Мне неизвестно, до каких границ шла эта экспроприация и не были ли за «известное» вознаграждение оповещены об этом заранее владельцы этих магазинов, чтобы вовремя припрятать значительную часть своего товара. Coмневаюсь, чтобы наши киевские евреи дали себя так легко национализировать. Поэтому мне и неизвестно, в какой мере обогатилась петлюровская казна. Но что сам Петлюра и его присные приобрели-таки себе кое-что на черный день, это можно легко себе представить. Ведь и они ввиду движения большевиков не были уверены в завтрашнем дне и имели основание предполагать, что он будет черныи.
Петлюра и его украинцы продержались в Киеве до начала февраля 1919 года. Большевики надвигались, a перед ними украинцы.
тоже не особенно-то поддерживаемые сочувствием крестьян, отодвигапись Когда же большевики придвинулись-таки к Киеву, украинцам пришлось отодвинуться и из Киева, и притом без всякого сопротивления: помнили бомбардировку год тому назад.
Одно время в городе не было ни украинцев, ни большевиков. Уже начали вырабатывать меры против возможных беспорядков и грабежей. Большевики не входили в очищенный украинцами город. Они, очевидно, боялись какой-нибудь засады Но через день-два они наконец появились из-за Днепра (6 февраля 1919 года). Через Печерск, Липки один их отряд проник в центр города и подошел к городской думе на Крещатике. Никаких засад не оказалось. Напротив,. беззащитный город встретил их мирно, с покорностью и даже необходимой предупредительностью.
Мы очутились второй раз под большевиками, и всякий понимал, что теперь спасения ждать неоткуда. Украинцы, конечно, не спасут. Мужик как таковой был к «щирой Украине» как политическому учреждению равнодушен, a главное, что его интересовало, т.е. помещичью землю, инвентарь, он думал, что получит еще скорее и проще при большевики. Это он уже прекрасно знал. В политическом отношении его малорусская идеология хорошо выражена в одном анекдоте, где на вопрос, какой стороне он желает победы, хохол отвечает, что он желает «и щоб ви побили, и щоб вас побили». Ему подавай земли, поменьше податей и не бери его в солдаты. А что из этого дальше выйдет, это ему было бы все равно. Форма и устройство правительства его при указанных выше условиях интересовали бы мало.
На немцев надеяться было нечего. Их продолжали и при вторых
(юн шевиках эвакуировать из Украины, которая их больше не ин-
-ресовала. Все стремились домой. Союзники? Французы? Ha них
„\дежда была плохая, хотя они и заняли Одессу. Разочарование в
ожидании французов из «Жмеринки» при гетмана было еще све-
»… в памяти. Если же кто и ожидал еще вмешательств со стороны
союзников, тот отрезвился некоторое время спустя, когда больше-
пики, занимая постепенно Украйну, дошли до Одессы. Французы
после торжественных и успокоительных для одесситов обещаний
m- Сдать Одессы совершенно неожиданно ее очистили (3 февраля
I919 года). оставив целый ряд политически экспонированных лиц
:\ жертву большевикам. Говорили (› каком-то обмане или подкупе
одного из власть имеющих лиц, который будто бы задержал прика-
mums держаться в Одессе. Насколько это верно, судлть не иш. Мы
‹щутились перед «fait accompli», a «fail accomph а [ощоцгв ransom .

При таких условиях и при полном равнодушии крестьянства,
муторое перенесло свои земельные надежды на большевиков, го-
родскому населению и интеллигенции не оставалось ничего, кроме
пкорности судьбе и совершенно несбыточных мечтании. окра-
-нных часто в религиозный цвет. Это было едва ли не лучшее уте-
Уние для тех, кто носил в себе еще веру или у кого ее оживили
счастья.

 

 

 

 

      

 

- «Fan Icwm «fan accompli : mum“ гад…… _ «аершившимся факт…», …:
кегля иа стране смршившегося фа…» (фр .

 

 

Глена ›‹ш ТреУьи украинцы и шарм Большевики и Киви

Если первое появление большевиков носило характер удавшегш
ся набега M сопровождалось поэтому уже с самого начала экзекуч
циями, самовольной расправой и грабежами солдатни, которой I

этом нельзя было отказать или которую, во всяком случае, нельзя“

было взять на «цугундер»'‚ то второй их приход в Киев носил уже
совершенно другои характер Это было приобщение Киева и Украи-

ны к большевистской «государственности» со всеми ее онёрами", и

особеннп c тем онёром, который был всего ощутительнее для насец'
ления. Я ?азумею «Чрезвычайную комиссию для борьбы с контрре—
волюциеи», или, как ее для краткости называли, «чека». Известно.
что стремление и любовь к таким телеграфным сокращениям сш
ставляет одно M3 «приобретений» революции в России, неизвест-
ное, если не ошибаюсь, другим революциям. Для русского языка и
для разумения друг друга это, однако, весьма сомнительное при‹
обретение. Уже и нам, русским современникам, хорошо знающим
язык, Россию M ее революционные учреждения, становится иногда
трудно догадаться. о чем идет речь. Будущим же русским историкам
нельзя буде г работать без особого словаря «официальных сокраще-
нии революционного времени». Да и то вряд ли сюда, при свободе
M HeOI‘PaHHHeHHOCTM «инициальногп» или «слогового» творчества,
все воидет. Во-первых. есть, так сказать, неофициальные сокраще`
нил вроде, например, «комсод» или «содком». Это значит «содер—
жанка (товарища) комиссара», ибо большевистские комиссары при
свободной любви редко заключают браки прочные и обставленныоэ`
«буржуазными» формальностями (не говоря уже о религиозных), a
женщинам бывшей интеллигенции M буржуазии не только в первое
время, но даже и при нзпе (новой экономической политике). M даже
особенно при нэпе, часто с голоду ничего не оставалось делать, как
или служить в большевистских учреждениях за крохи, или же про—
давать свою красоту, еспи она имеется, товарищцм комиссарам.
Еще, разумеется, лучше и экономнее для государства соединять и
то и другое, т.е. товарищ комиссар, взяв кого-нибудь себе в содер-
жанки, еи же поручает какую-иибудь государственную функцию,
производя таким образом свои «физиологические функции» на «co»
ветские» деньги.

Я уже сказал, что второе появление большевиков носило харак—
тер приобщения Украины к советской государственноети, учреж—
дениям M язычным сокращениям, а также и другим, :( сожалению
более чувствительным, сокращениям. Если язычные сокращения не
составляют постоянного спутника революций, то зато сокращение

н… путуидер (…и, …… и т. п.) ‚ на расправу, ›‹ ответственности (р…).
Q: mm онсрам'и — co mm. nanzrammMMMcn npuummamm отпад, шум).

| …должительности жизни тех лиц, кто противится революцищ
но вообще кажется подозрительным или кто имеет счеты с но
.кми впастодержцами, есть постоянный спутник всех революции
А потому ничего нет удивительного в том, что M присоединение к
жиетским учреждениям сопровождалосъ «сокпроджизнями». т.е
сокращениями продолжительности жизни. Удивительны только

простота, отсутствие судебных формальностей, тот садизм, та
пипичность M даже ненадобность какого-либо ясно выраженного
ионтрреволюционною мнения, a также и m количество жертв, ко-
шрыми характеризуется перед всеми другими именно русская ре-
… mums. Начавшись якобы бескровной. она шла crescendo в сво-
I кровожадности. и в этом отношении no количеству жертв даже
II mm такого многолюдного государства, как Россия, она не имеет
\ we соперниц среди друтих революций.

После занятия вторыми большевиками Киева зто, однако, обна-
ружилось не сразу. И понятно почему. Вотервых, город не сопро-
|иплялся и встретил новых господ с покорностью. Оапобление тут

с могло играть роли. Вовторых, если первые большевики просто
убивали людей на улицах и без продуманной систем:… то вторые не
пропились именно потому, что они это стали делать систематиче-
M, а всякая система требует времени. и даже c некоторыми. правда
u ель краткими, формальностнми в чрезвычайке.

Как производилось расследование в чрезвычайке M производи—

псь ли вообще, во всех отдельных случаях, это хорошо известно
пшько ее членам. Жителям же было известно только следующее… IIo
pMKasauMIo чека мог быть арестован любой гражданин Советской
республики, не исключащ разумеется, даже ее собственных членов
M людей. облеченных властью, на опыт показал, что ее острие было
| правлено против городского M вообще буржуазного Населению
нкже и особенно против представителей интеллигенции, даже M
ыкой, которая никакой буржуазности. кроме разве европейского
‹ стого или не особенно чистого M нового платья не имела. Если
„с стать на точку зрения вероисповедания, то «при чем тут веро-
исповедание»? Однако тот же опыт показал, что в числе жертв чека
I едставителей иудейского вероисповедания можно Считать толь?
m единицами. хотя в Киеве, да M вообще в ЮгоЗападном крае в
пуржуазных классах видную и по значению, M no количеству роль
I `рали именно евреи. Они далеко не были M не могли бъпь ком-
мунистами, M если революции в России сочувствовали, то только
не до пределов полного уравнения их в правах с остальным Mace»
ием. которое. кроме евреев, и то только талмудистов, a не кара-
имов, не признающих талмуда. все в России пользовалось правами,

 

 

 

    

 

 

 

 

 

 

совершенно одинаковыми с русскими гражданами. Но это желани
евреев было уже исполнено Временным правительством. Ha засела
нии акционеров Киевского земельного банка я был свидетелем бла
годарности и преданности состоятельных евреев Временному и ре—
спубпикянскому правительству. Коммунистической же революции:-
громадное большинство евреев не сочувствовало, за исключеии
разве тех, которые думали и из коммунизма сделать себе «тешефш
Многие и сделали, предвидя «нап» и другие возможности звал
ции большевизма. Очень небольшое сравнительно число состоя-ч
тельных евреев эмигрировали заблаговременно. Чем же обгьясняч‘
ется сравнительная тупость острия чрезвычайки по отношению !:
евреям? Если принять в соображение, что в чека членами бывали I
очень многих случаях молодые евреи, a в Киеве даже и ее npenceua-s
тель был еврей (фамилии не помню)ш‘. то немудрено, что насепеп
ние именно этим вероисповедным или, вернее, «национально-купь-
турным» принципом (ибо еврейские коммунисты и своей религиц
не признают) объясняла себе малое число еврейских жертве Когді
проскальзывап :: списке расстрелянных какой-пибудь неаначителы
ный еврей, то население находило, что это делается из «революцин
онного такта», чтобы снять с себя обвинение в пристрастности.
Арестовывать чека предпочитала после одиннадцати часов ночи
на дому. Арестованных помещали не в тюрьмы, a в обычные ком-
наты в определенных местах города, где они в количестве до соро-
ка›пятидесяти человек томились иногда и по месяцам в ожидании
своей участи. Можно себе представить состояние этих несчктных,
которые были лишены самых примитивных удобств, которые cna<
ли вповалку на полу, которым пища давалась нерегулярно и плохая
и которых для естественных нужд выводили, разумеется нехотя и
лениво, караульные. А главное, это ожидание вечера, когда явля-
лись вооруженные, выкпикапи по списку и уводили, a выведенные
потом не возвращались Отпущены они или расстреляны? Ha этол-
вопрос дать ответ c полной определенностью можно было только
тогда, когда расстреливали где-нибудь близко на дворе или, что
потом предпочиталось, в подвале. Глухие запоздалые выстрелы за›
ставляли предполагать расстрелы. Хорошо еще, если после икорог
кого процесса» следовал прямо отпуск (случаи нечистые) ипи pac-
стрел. А если для расследования применялась еще пытка кипятком,
каленым железом и т.п., как это было потом. после вступления в
Киев армии Деникина. доказано фотографиями : трупов. которые
не успели вовремя увезти и скрыть?
Говорят, что расстрелы производились иногда и неожиданно для
расстреливаемых, чуть ли не во время допроса при не нравившихся

                                

шпешх подсудимыхо или что им иногда говорили, что они свобод-
;; потом стреляли в удалявшихся уже людей во дворе или саду
I и чека. Но такие расстрелы имели одну незкономическую сторо
. : не в смысле необходимости в случае непопапания еще несколь-
ипх выстрелов в бегущую уже жертву, a в смысле порчи костюмов
кровью. Костюм же «буржуи» и во время революции, даже именно
ппуржуя» и именно во время революции, представляет собою Сугуг
ную ценность. Поэтому потом жертвам приказывали обыкновенно
I деваться, ставили их к стенке или клали на пол и в таком виде
‘ \сстрепивали. При расстрелах на полу жертвы лежали ничком (на
мииоте), a пуля направлялась в мозжечок. Однако при современном
l тужии и то и другое имело одинаковые последствия, именно v
прыв мозговой клетки и полет мозгов. Это была в буквальном и
ужасном виде иллюстрация шуточной формулы Бах! И мозги на
l шнку», а так как садизм, неразлучный спутник душевных и coma:
ных переломов, ширится особенно сильно во время рееолюции
и. *як заразная болезнь, захватывает даже и представителем «слабо-
попа, то немудрено, что в числе палачей попадались и женщины.
Mn ли быть отдельные случаи палачей—любителей, готовых себя nu»
м\‘швить этим спортом. но в большинстве случаев за «голову» nona»
ылаеь поштучная плата, не говоря уже о костюмах жертв.

После входа армии Деникина в августе (18—31августа ?) 1919 года
II Киев229 было обнаружено несколько таких мест расстрелов. У нас
“ Липках одно находилось в подвале дома на Институтскои улице,
`\искосок от дома бывших генерал-губернаторов, a другое — дома
срез три от того, где я жил, на той же улице е. на Елисаветскои.
t m были сфотографированы и описаны. Я видел только paccwpe»
ночное место на нашей улице. Трунов там не было, но запекшаяся
кровь и плесень мозгов на стенах и полу вместе с запахом разложе-
m» были во время моего посещения ясным доказательством того.
и происходило в этом подвале.

Я уже сказал, что для ареста не требовалось ничего, кроме со-
мнения в благонадежности, a для расстрела не требовалось иногда
mm, чтобы было доказано, что арестованный действительно совер-
m какой-нибудь контрреволюционный поступок или чтобы он
m 0 словесно или письменно высказал свои контрреволюционные
пи. Уже само положение человека, его образованность или эко-
номическая обеспеченность рассматривались достаточным доказае
'ством того, что арестованный не коммунист, a заядлый «бур-
' . А главное, расстрел имеет целью не только устрашение деи-
гельното или возможного врага, но и устрашение населения.
называемый «красный террор», а для этого нужно выбирать

 

 

 

 

 

 
 

   

 

       

Глава х…, Третьи украинцы ›‹ вгорые бппьшваики в Кив-

                                                     

жертвами людей хорошо всем известных. Их смерть вернее все
посеет в населении спасительный страх, Зачем тут доказательстя
когда смерть человека даже невинного может быть полезна терра
ру, те укреплению приобретений революции. Так появились и р
стрепы «в порядке красного террора».
В этом именно порядке были расстреляны в апреле 1919 гида м
дояколетние товарищи по университету профессора Т.Д. Флорин
екии и П.Я. Армашевский23°‚ которым в то время было за шестьде
сят пет. Внешним мотивом их ареста было присутствие их имен
списках членов партии русских националистов, куда они записали
лет за десять до того, и принадлежность к которой, по-видимому,
есть еще преступление для русского. К моменту же появления вт
рых большевиков эта партия или ее клуб уже давно перестали
являть свое существование. Но списки членов существовали еще
были найдены. Этого было достаточно (?) для ареста. Расстрелян
же они, как и другие семьдесят человек, одновременно «в nap}:
красного террора», как об этом было (дей етвительно к ужасу интел
лигентных и буржуазных классов) объявлено в газетах официа
но. Тут были и инженеры, и доктара, и купцы, и адвокаты, и учит
гимназии, и помещики — все люди в Киеве известные
Тимофей Дмитриевич Флоринский был известный русский сла
вист. воспитанник Петербургского университета1 ученик профессо-
ров Срезневского и Лиманского, доктор славяноведения. При Moe
появлении в Киеве в качестве профессора А застал его уже декана
историко-филалогического факультета. во главе которого он сто
до сентября 1905 года, когда новеллойш к уни верситетскому устав
пплжности ректора и декана были объявлены выборными. Преем
ником Т_Д4 Флоринскому был избран пишущий эти строки, ко
рыи и оставался в этой должности. будучи несколько раз избираеи
подряд, до ноября 1919 года‚ когда покинул Киев. Здесь не места
говорить об ученой деятельности Т.Д. Флоринскогс. Сын священы
ника Флоринского, бывшего законоучителем третьей гимназии и
Петербурге, где я учился, он был воспитан в религиозных и монар»
хических убеждениях, которые он сохранил до самой своей смер-
ги. Наука не коснулась этой стороны его душевной жизни. Это был
прекрасный семьянин и кабинетный ученый. далекий от активной
политики Он был убежденный сторонник не только единства Рос-
:ии, но и единства русского литературного и научного языка. По
этому вопросу он написал несколько статей, и разве только в том
ътношении его деятельность приобретала, благодаря политической
жраске украинства, тоже политический характер. Как отец, он при
:воих ограниченных средствах и содействии своей редкой супруги

Пиры Ивановны поставил на ноги сыновей и дочь. Смерть одного из
них от случайного разрыва гранаты при осмотре во время мировой
… Ины неприятельских позиций была первым ударом его семейно-
му счастью. Второй после долгой одиссеи попал в Америку, в Cn-
muuem—xbxe Штаты, и там состоит профессором в одном из универ-
. 'етоц С третьим, Дмитрием, баловнем своего отца, я имел случай
xnpmuo познакомиться, псобенно после его против нашей с женой
… m брака с моей падчерицей, которая с ним, впрочем, вскоре раз-
'\сь. 06 этом я говорил уже выше.

.Д1 Флоринский был отцом не только своим детям, не и всем сла-
иппам (студентам и другим), попадавшим в Киев, как неизменный
щтсдседатель Киевского славянского благотворительного общества.
II качестве такового он сделал много добра. Бессмертие души, в ко—
…рое так глубоко верил Т.Д., было бы без целого ряда других усло-
"ii продолжением его земных страданий. Если бы душа его мог-
видеть и интересоваться тем, что сейчас делается с его горячо
юбимой родиной и семьей, она должна была бы сильно страдать.
И она его оставалась некоторое время в Киеве, и, конечно, в очень
‘снительном материальном положении Ей удалось с трудом вы-
x ›пптать впоследствии уже, после вступления армии Деникина в
men, т.е. осенью 1919 года, разрешение вырыть труп своего мужа
и том месте. которое заметил один его почитатель при условиях,
м е неизвестных, и похоронить em по-криетиански на Аекольдо-
mm могиле. При аутопсии оказалось, что он убит двумя пулями в
шлюзу. Я был на этих похоронах. и до сих пор у меня отдаются в
\срдце рыдан ия его вдовы.

Петр Яковлевич Армашевский был известным русским геопе-
шм. Ему тоже было за шестьдест лет. Пояитикой он занимался,
мк сказать, только словесно. Если вначале «правые» были склонны
. читать его млевеющим» чуть ли не до кадетов включительно, что в
… время считалось уже пес plus ukra', для профессора по крайней
мере, тп потом, с 1905 года‚ с развитием революционного Движения
и не без влияния со старины второго, счастливого для него брег
n.1, он начал паворачивать вправо, но опять.таки только словесно.
нюбитепьскл Заметно активной политической роли он не играл, а
u … конец даже совсем охладел к политике и посвятил свои досуги
исключительно семейной жизни. Сравнительно с Флоринским он
имел только один для советских порядков минус. Он только что вы4
‹ I роия новый дом, где сам жил и где сдавались квартиры. Это была
мс ви на. Он был человек исключительно высокого роста и ваабще

 

 

 

 

 

 

 

‹ №: plus um — д…‚ш некуда (пд….

Глава xm Tpem. ухпаиицы ›‹ вторые большевики ! Киеве

                      

импозантиыи. Его неутешной вдове не удалось разыскать его тр
чтобы похоронить по христианскому обряду.

3a время вторых большевиков перебывало в чрезвычайке мн
народа, в том числе и несколько профессоров. Много народа р
стрелянного и не попало в издаваемые время от времени спи
расстрелянных, так как эти списки издавались не для статисти
a для террора. Профессоров больше за мое время расстреляно
было. Их выпускали. но пребывание в чека сильно пошатнуло

держивавшему свое здоровье спортом, предстоит долгая жизнь.
был, так же как и я, членом яхтклуба и имел до самой своей смер A
penyTaqum прекрасного гребца. Кроме того, это был человек зам
чательнои скромности. V
Однако две причины сократили ему жизнь. С одной сторон

многолетнее ректорства, а c другой — нравственные страдания п
большевистском режиме

го решительного отказа от этой должности (если не ошибаюсь
1917 году) Он стоял во главе Киевского университета в самое трмц
ное, ибо революционное, время. Принимая ректорат, он сознав
это и сказал, что именно поэтому он и не отказывается от почетно
избрания и постарается стоять, как воин на часих, охраняя универс
ситетские интересы и автономию.

К сожалению, русская революция была безбрежна и хотела рес
формировать во всех уголках жизни. Я еще удивляюсь, как она на
коснулась вопроса n том, как нужно есть и спать посвободнее. Не-
определенный термин «свобода» переносился из политической и
на другие стороны жизни. Университетская свобода понималась :;
смысле свободы студентов делать в университете все, что угодно:
сходки без разрешения ректора в учебные часы, введение новых ре—
волюционных праздников в память казни политических убийц, BEI-
ведение непокорных новому календарю профессоров из аудитории,
желание управлять университетом для видимости рядом ‹: профес-
сорами, a Ha самом деле без них, контроль над экзаменационными
отметками, над преподаванием и т.д.

       

Благоразумное большинство студентов стояло в стороне от этих
цюбппаний и, к сожалению, и от активного вмешательства в защи-
ту университета от смелого, знергического и активного революци-
"I "I HaCTPOCHHOI‘O меньшинства

Это революционное настроение не было. однако. большевизмом,
мк как между студентами большевиков в настоящем значении зто›
› пермина тогда, да и позже не было. Положение ректора в такое
p …люционное время было очень тяжелое, особенно в случае не
решенных им сходок. О мерах против неразрешенных сходок и
оложении ректора на них я уже говорил выше После 1907 года
… ое время сходок не было, но ко времени вспышки революции
WI 7 года крайнее меньшинство опять зашевепипось. При всеобщих
п…бодах применение правил 1907 года сделалось невозможным.
lem доходило до того, что студенты крайнего крыла выставляли
ц m) стражу при входах. Когда явился ректор, его спросили, идет
ли он в университет как ректор или как профессор. Как профессора
‹ чтения лекций они его пустят, a как ректора — нет. Это пере-
1нило чашу терпения Н.М. Цытовича, и он сложил ректорства
‹- желая вызывать дальнейших беспорядков и особенно карате…»
х мер1
Трудно найти ректора. более доступного для студентов и более
и ним расположенного, чем был ректор Цытович, в летописях уни-
мирситета было бы невозможно найти более трагического недораз-
умения, чем несправедлива}: оценка, хотя бы и меньшинством сту.
‹ гов, деятельности ректора, не говоря уже о принятых ими мерах
зпействия! Но тогда все кипело и бурлила! Впоследствии, когда
…рые большевики взяли в свои руки управление Киевским уни—
срситетом, все эти студенческие революционеры, до социал-рево-
нюционеров включительно, как они ни гордились своей певизной
и как это ни льстило их юношескому политическому задору, были
чорно отодвинуты вправо от границы крайней, по их мнению, пе-
нидны. Они все одумались. Большевиков летом 1919 года среди них,
« ›ме прятавшихся единиц, не оказалось. Все они дружно стали за
той университет и профессуру, но было уже поздно. Об этом речь
среди.

Это был первый удар для нервов профессора Цытовичгъ Второй
ему, уже не как ректору` a хак профессору, нанесли вторые боль—
пики, которым он казался подозрительным Были признаки, что
mu разевает на него свою пасть. Нужно было спасаться. Сначала
пническое» правило чрезвычайки состояло, согласно наблюде-
в том, чтобы арестовывать людей не на службе и не днем. a
11. и притом после одиннадцати часов ночи. Поэтому сначала ка-

      

        

 

 

 

   

Глава х… Третьи украинцы и втпаые большевики a Киева

                                                          

далось достаточным, чтобы не попасть в ее лапы. не ночевать дом ‘
Эту стадию прошел и Н.М. Потом и днем пришлось бродить по з ›
комым. В этой стадии и его видел в некоторых домах. Наконец -
совсем исчез из Киева и вернулся только в сентябре 1919 года‚ кога
Киев был уже в руках армии Деникина. Оказалось, что он проб. ‹
все лето где-то в лесах в качестве рабочего в партии лесорубов,
Казался он здоровым, но невидимый недуг уже подтачивал -
силы. На одной из публичных лекций в госпитале для раненых, и:
мещавшемся в Лавре, он вдруг остановился и стал повторять пн
следнее слова. Пришлось его увезти в больницу. Оказалось, кров..
излияние в мозгу, от которого он вскоре скончалсш Университ—
устроил ему торжественные похороны. B это время уже выяе
лось, что армии Деникина не взять Москвы. От Тулы (сто восемь
cm километров от Москвы) она катилась перед большевиками н
зад на юг, и была большая вероятность. что Киев в третий раз буд-
занят большевиками, Знаменательно, что во всех почти иадгробн . ;
речей.): в университете и на кладбище (помню этот ясный октябр-
скии, если не ошибаюсь, день) сквоэила мысль, что профессор Цц
тович умер на свпем посту и при своем деле и что смерть такая и `
такое время для него счастье. И действительно, она избавила его 1-.
дальнейших страданий и необходимости, и то если удалось бы, эми
грировать. Покойнику как бы завидовали, и не напрасно.
B числе арестованных чрезвычайкой находился и мой товар ›
профессор Деметцд“. который абсолютно никакого участия ни
политике вообще, ни, еще менее того, в безнадежной контррево
ции не принимал Его вина состояла‚ должно быть, в том, что он 6›
«бывший домовладелец» (дома были отняты у владельцев и объ—к:,
лены собственностью города) и председатель союза (тоже бывшег‘ *
домовладельцев. Он сидел целый уже месяц под арестом, a обвин
ния к нему никакого предъявлено не была. Один из его учени` ‹ \
или ассистентов был как—то у комиссара просвещения «товарищи
Затонскогош, который. состоя преподавателем в Политехникум-
был тем не менее большевик и с которым тот был на «ты». В дру…
жеский беседе Затонский. который и сам уважал и ценил професч'
сора Деметца, после беседы о погоде и тому подобном на вопросы
ассистента, за чта профессор Деметц арестован, заявил: «Раз сидит,:
то, вероятно, имеются для того основания». Ассистент тогда сказал,
что профессор Деметц очень томится в заключении. Он сидел (и это
уже второй раз) не в комнатах чрезвычайки в компании с другими,
а в тюрьме. На это 3атонский, вероятно шутя, возрази ‹Ну так чта
же? Мы можем ему составить приятную компанию, например из
профессоров Бубнова и Реформзтскоюід. Профессор Реформат-

 

      

. wit передал об этом мне, но, как заявление комиссара, оно теряло
нюю шуточностъ. Я несколько дней ночевал у знакомых, но потом
и п- эго надоело, да и не хотелось подводить своих приятелей под
етственноеть. Я вновь стал ночевать дома. Профессор же Де-
был выручен из чрезвычайки комиссаром 3атонским, перед
… прым хлопоты штатный наставник Политехнического инсти-
|уы. a теперь ординарный профессор Люблянского университета
Упинский.

усть комиссар Зат0нский упоминал мою фамилию для шутки,
m все же это предвещало мало хпрошего. Нужно было быть гоп»
м на худшее. Но тут примешалось еще одно обстоятельство, ко-
mpne поставило вопрос o моем аресте чрезвычайкой еще ближе.

){ был избираем в деканы четыре раза подряд и пробыл в этой
›лжности с сентября 1905 по апрель 1919 года, когда вследствие
ип…ения большевистского университетского устава я был вместе с
„рук ими деканами отставлен от этой должности.

По настоянию своих товарищей и студентов я рискнул не от-
… щться от кандидатуры на новых выборах в деканы, хотя и знал,
… эта должность может привести меня !: трениям с советской
тыс. аресту, a может быть, и расстрелу. По советскому уставу
культетский совет состоял не только из профессоров (двадца—
m четырех), но и из студентов и из окончивших курс студентов,
вленных при университетских стипендиях для приготовления
и рофессуре‘ Всего было стс девять членов. На моих выборах при—
щцтвовало восемьдесят восемь человек, и я не получил ни одного
черного шара. K величайшему изумлению. большевики помирились
\ налей факультета, и я превратился в первого «советского» декана
псчорико-филологического факультета.
В это время я уже был, как увидим ниже, выселен из своей кварти-
‚ которая понадобилась чрезвычайке, и перевез свои вещи в уни-
грситет :: разрешения ректора еще до его замены комиссаром. Меж-
ду моими вещами находилось пять пудов сахара, купленного мною у
ухпдивших из Киева немцев. Сахар был препровожден в универси—
x в архив центрального университетского правления, и лежал там
идиом из пустых шкафов в четвертом этаже. Однажды, закончив
I ‹едание факультета, и узнал весьма неприятную новость. Больше-
ки, осведомившись, что многие профессора прячут свои вещи в
у имереитете, решили произвести обыск и для этой цели наложие
печати на все помещения, где можно было что-нибудь спрятать
M нбежал наверх, где находился мой сахар (и другие вещи). И что
‚ * Ha Дверях висела печать. Уже это одно привело меня в предчув-
x …не чрезвычайки. Помилуйте, советский декан прячет свои вещи,

 

 

 

 
 

 
 

 

 

 

Гпавв хш тра… украинцы и вторые большевики в Киеве

                                        

и главное и съедобные. в университетском архиве. А декрет, кото
запрещал иметь более чем кило с небольшим сахара на «физико»?
сыном. значит, мог иметь три кило (около семи с половиной фун
Ясно, что я, советский декан, нарушил декрет. Они. правда, сыпи
как из рога изобилия. и 3a ними следить было трудно. H0 было н

мнение, что пять пудов сахара, т.е4 восемьдесят кило, на две «фиэи
одобрены во всяком случае не будут.

В печальном настроении возвращаюсь домой. ге‘ в кварти
доктора Яхонтова. мужа сестры моей покойной жены, куда пер
селился. Навстречу мне выходит мой семнадцатилетний в то и
сын Владимир и сообщает мне не менее печальное известие. Ок
вается, что в мое отсутствие явились 3a мной три, как он вырази
«типа», и между ним и ими произошел следующий разговор. 0
искали меня, но, узнав. что меня нет, потребовали моего сына.

Типы: «Скажите. пожалуйста, есть у вашего отца писчая машина

Мой сын, подумав, отвечает благоразумно: «Есть».

Типы: «Скажите, a почему он не сдал этой машины по декр
номер n+1?»

Мой сын: «Мой отец — советский декан и еще раньше сдал св
машинку ›; канцелярию факультета, которая не имела машины, a
она нужна».

Я действитем mm, предвидя у'же декрет, отнес свою машину
свою канцелярию.

Типы: «А каких убеждений ваш отец?»

Мой сын, не колеблясь: «Он социалист».

Типы: «Ах, зто, вероятно, в духе Керенского. Ну и стихотвор
Михаил Бубнов кем вам приходится, тот, который воспел па
”потешных" войск (малолетних) в присутствии Николая II?»

Мой сын: «Это брат моего отца, a мне дядя».

Типы: «Ну и семейка! Вы знаете, чем это все пахнет?»

Мой сын не был знаком с этим запахом.

Типы: «Это, батюшка мой, пахнет Флоринским» (о расстреле
горою сказано выше).

Запах был не из приятных, и мой сын погрузился в молчание. .`
Типы: «А где ваш отец?»

Сын: «Он в заседании факультета»`

Типы: Так скажите ему, что мы придем завтра в семь утра».

Мой сын объяснил MM, что нет надобности приходить так ран
(дело было летом 191940, a часы были переведены для экономии
топлива на электрической станции и чтобы поднимать «буржуевъ

раньше С кровати, на три часа вперед). ЧТО Я буду Дома в назначен
ном ими часу. Уговорились на девять часов и ушли.

         

Ночь была для меня не из приятных. Но какие меры я мог пред.
принять, не выдавал сына и приютивших меня родственников и не
'кул сам? Про запас, в ожидании чрезвычайки и ее пансиона, л w»
ип три стакана кофе вместо одного. Звонит девять часов, Никош
Проходит еще полчаса, Никого. По совету своих близких я ухожу
университет на службу, поручив сказать, что я ждал, но ушел на
іужбу, где и жду допроса, а одновременно могу показать и машину.

Однако никто более меня не спрашивал дома. a в университете
при обыске архива были открыты все шкафы, кроме того, где был
м и сахар, и члены чрезвычайки нашли, что пребывание моих ве-
ши в университете имеет законное основание. раз я выселен по
лобности чрезвычайки из своей квартиры. Когда я явился, слу-
мигель, расположенный ко мне, представил меня: «Вот профессор
(mum.

Осматривавший: «Медик?»
Служитель: «Какого черта? Филолог! Если бы был медик, то имел
(гы деньги, нашел бы квартиру и не перевозил бы свои вещи сюда».

Эта «пролетарская» рекомендация превратила обыск в очень
‹нисходительныі Мне даже не были поставлены в вину серебря-
ложки и пять аршин сукна, найденные в моих чемоданах. Мало
… ›, мне было сказано, что мои вещи осмотрели и что я свободен
дальнейших обысков Я обрадовался и спросил, как же мне за—
питься от других обысков Мне было сказано, что я должен пряй
ио телеграфировать в чека на имя такого-то.

Оставался неразрешенным еще вопрос, имею ли я право как
профессор иметь свою писчую машину. Для разрешения его ›] риск-
нул обратиться прямо к университетскому комиссару, заменивша-
м y собой ректора Спекторског0735‚ молодому человеку лет двадцати
ц-ми, который сам себя зачислил на первый курс естественного от-
ципения физико-математического факультета, Мицкуиу, в то время
m3 религии, a ранее бывшему иудейского вероисповедания. О нем
будет речъ ниже.

Комиссар: «Имеете. Где ваш] машина?»

Я: «В университете. Я ее поставил в свою канцелярию».

Комиссар; «И прекрасно. Пусть там стоит».

‹Но позвольте, товарищ комиссар, вчера ко мне на дом являА
лись три типа и требовали у меня машину, обвиняя меня в непокор-
лсти декрету».

Комиссар: «Во-первых, это были не ”типы”. a члены чрезвычай-
I комиссии. А вогвторых. никто без моего разрешения ничего из
уперситета брать не смеет. Если они сюда или к вам явятся, то
плите их ко мне. Я сумею защитить вашу машину»

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

гл…. xm Третьи украинцы ›‹ нтарые большевики в Киеве

                                                      

Так я в чека и не попал, но кто знает, не следует ли в ХХ ве .
переделан? старую русскую поговорку так: «От тюрьмы, от сумьг
чрезвычаики не зарекайся».

Однако если я и не попал в чрезвычайку, то она попала ко ми "
и это совершенно изменило мою жизнь в Киеве, превратив меня
бездомнпго скитальца в своем городе, и подготовило почву для м.
его решения покинуть Киев‘

Раньше, чем явилась ко мне чрезвыишйка1 мне пришлось при
нять у себя большевистских солдат. Известно пристрастие совет
ской власти к рекламе в целях втемяшенья в умы подвластных пр ,
ставлеиии, идей, лозунгсв и т.д. Реклама отражалась в целом р^ ‚:
рисункав на стенах домов. Ha досках и на бумаге или же в дема ..
тических изречениях. Повсюду, например, красовался лозунг: «М [
хижинам —— война дворцам!» В переводе на практический язык
значит, что лучшие дома в городе находятся в распоряжении сок
ской власти, ибо война уже кончилась победой большевизма.

Поэтому, возвращаясь однажды с лекций и видя стоящую пе. {
нашим домом воинскую часть, я уже почуял нечто недоброь И д^
ствительнсм наш дом, который на дворец, положим, нисколько п‹
хож не был, но все же представлял собою новое и хорошее здани
был имЁнно вследствие своего вида назначен для расквартирован,
стоящем перед ним воинской части. В мою квартиру назначено бь . ‘
пятнадцать-восемнадцать человек солдат с унтером. Кроме сонм А
ко мне в гостиную было втащено три пулемета. Что, если эта ор :
распадается по всем комнатам и принесет с собой свой запах, насе. .
мых, ругань, танцы и гармошку? Как уберечь женщин (падчерица
одна тоже очень молодая и красивая квартирантка; верная моя при?
слуга Поля не блистала ни молодостью, ни красотой) ш возможн
оскпрблений и еще того похуже? Как работать, заниматься делами

даже спать? Кто гарантирует целость наших вещей и денег?

Я рискнул, опираясь на свое звание профессора университета, "А'.
значит, квалифицированного рабочего1 своей работой зарабатывай
щею себе хлеб, локализовать гостей в одной своей, правда большож
гостиной. Я вышел к солдатам, держал им речь, в которой объяснит
им свое звание и то, что по советским правилам я считаюсь рабочи „
первого класса. Кажется, я на один класс преувеличил Едва ли я не
был второго класса. Но на солдат и на уитера, по-видимому, боли
импонировало (sic!) Moe звание профессора и возраст. Но едва ли не
еще большую роль сыграли другие привхпдящие обстоятельства.

Унтер оказался человеком миролюбивым и благоразумным, l
солдаты были все молодежь, только что мобилизованная по дерет
ням Они еще совсем не были распропагандированы, a потому

„плавали диапазона своих прав. Очень много сделала моя верная
прислуга Поля, каторая в разговоре с у'нтером и отдельными солда-
пми указывала на то, что я не 6уржуй, a служащий, и даже теперь
уже уходящий в отставку с пенсией в четыре тысячи пятьсот рублей
пд. Эта сумма вызвала презрительные и сожалетельные замеча-
ml слушавших. и действительно, как ниже увидим, при тогдашней
\ юимости рубля она не была велика. Кроме того, Поля выдала мне
ую блестящую Характеристику 3a мое отношение к прислуге,
шведливость и не увиливание даже от черной работы‚ что я сол-
и, вероятно, представился в виде до некоторой степени своего
“para пролетарии.

В словах моей прислуги была доля правды. Я действительно был
IS июля 1918 года пенсионирован согласно русскому закону «гет-
мшским» правительством за тридцать лет службы, но 3a неиме-
писм на мое место кандидата факультет поручил мне продолжать
Mme лекций за особое сверх пенсии вознаграждение. Кроме того,
как человек, имевший с 1 июня 1916 года за двадцать пять лет чте—
ин лекций в университете звание «заслуженного профессора», ›:
цюдолжал быть членом факультета и совета и даже деканом. Таким
n разом, я был на активной службе и после того. как начал получать
нсию, а большевики даже лишили меня пенсии. Но не за какие-
тбудь провинности, a просто потому, что они призвании пенсию
шлько 3a людьми, не способными работать. Меня же они призна-
ли способным, и в материальном отношении я от этого только вы—
и ршъ Моя пенсия (4500 в год) была меньше моего нового больше-
кис гского жалованьж Это жалпванье было в университете для про›
‘ссоров первой категории (ординарные) до 2400 рублей в месяц.
ри чтении лекций в нескольких учебных заведениях не более
m U в месяц. Я стал получать, как преподававший на Высших жеН›
ских курсах, в Коммерческом институте и Народном университете,
именно `чту плату. По тогдашним ценам и эта кажущаяся огромной
та была невелика: обыкновенный дворник в университете полу-
(mom) 2000 рублей в месяц, были же дни. когда цена черного хле-
l плоходила до ста рублей за фунт. Обыкновенная булка иногда сто—

 

       

 

 

 

      

 

›м и осенью 1919 года я, несмотря Ha 3600 рублей в месяц, должен
x, чтобы быть сытым, продавать татарам свои портьеры и что я
шлялся на базаре для прадажи своей старой одежды. И то ce-
.ыно мы ели только раз в день, заменяя ужин чаем ‹: булкой. Поля,
чно` знала, что я живу не на 4500 рублей в год, но она очень
«› воспользовалась в мою пользу фактом присуждения мне пен›
x I Она ссылалась на то. что я не уклоняюсь от черной работы. Под

 

 

Глава xm Тоетьи украинцы и втрые бцпьшевики в Киеве

                                                 

черной работой она разумепа носку мною дров на четвертый эт
чем до появления большевиков в нашем доме я занимался уже ц `
лый год, несмотря 11a свой возраст (шестьдесят лет) и в чем я дост
больших успехов. При «царистическом» правительстве еще нахс
лись люди, которые за доступную плату соглашались носить зим
потребное количество дров на пять комнатньш печей и кухню.
с появлением республики, a потом большевизма нельзя было пай
человека, каторый бы за доступную цену соглашался проделать
дрпнами три раза в день (зимой) девяносто пять ступеней наш
черной, крайне неудобной лестницы. Железные ступени были т
узки, что ступня не становилась вся. Тогда 11 взял эту работу 11a ое
и чувствовал себя прекрасно: сердце у меня было здоровое.

Как бы там ни было, но мне удалось—таки локализовать воен
ный постой одной только гостиной. Солдаты спали частью на Mo
диванах, креслах, частью же на притащенных откуда—то матрац
В квартире сделалось беспокойно и шумно, но в друтие комнат
солдаты так и не проникали, a главное, и за нуждою ходили вн
Сначала они хотели возложить 11a меня обязанность и кормить и
но, узнав о моих средствах от прислуги, отказались от 310m On
ность занятия других комнат наступила однажды когда у них пер
горел выключатель. Электричество 01111 жгли вовсю, не только ц
лую ночь, но 11 днем не трудились тушить. Выключатель я им п
правил сам при видимом их одобрении.

Пищу солдатам готовили отчасти в походной кухне во дворе, в
части в других квартирах, a топливо они начали брать из моего дер
винного сарая, открыто ломая два-три замка подряд. Им осабенн
нравились мои дрова. «Cyme»,— говорили они в оправдание эксп
приации. Пришлось прийти к мысли перенести оставшиеся дрова
квартиру, на антресоли при кухне Эта работа выпала главным обр:
зам 1121 1161111. Работая три дня, причем в последний день, неся каищый
раз около двух пудов на спине, я поднялся двадцать семь раз Но ока;
залось, что я только облегчил пользование моими дровами чрезвьм
чайке, которая ко мне вскоре после ухода солдат пожаловала.

Были пляски 11a парадной лестнице под гармошку, были ночные
тревоги. Один раз даже пулеметы потащили вниз. Однажды, рабо-
тая в своем кабинете 111111 стараясь работать под гул голосов, я усльь
шап два револьверных выстрела. Посланная мною Поля выяснила.
что один из солдат упражнялся в стрельбе по маленькой иконке,
висящей в углу гостиной. Разбитая, 011a упала на пол. Ее подняли и
привязали на шею какойто прибредшей собаки, которая с ней так и
убежала. Рядом с этим мы слышали иногда из столовой, как какой—
то солдат истово и с верой читал Евангелие!

Сплдаты простояли у меня недели три. а потом их пптребовапи
на фронт для борьбы с Петлюрой и увели На квартире водворипась
111 кина. Мы начали оправляться, но через короткое время, как н
уже упоминал выше, ко мне и вообще в наш дом попала чрезвьг
. 11113. правда не Сама, a в виде своего интернационапьною конвоя
(китайцы, латыши и 1.11.).

Сначала чрезвычайка помещалась далеки от дома. где fl. жил.
1 сем в другой части города, где-то 11a Большой Подвальнои ули-
Не раз, бродя по стогнам' града Киева» 51, узнавая все бопьцзе
11 lmnbme о ее деятельности, благословляя судьбу, что чрезвычаи-
к далеко, по крайней мере топографически. от того дома. где
жил. Но судьба оказалась коварной. Через короткое время я уз-
111, что чрезвычайка переводится в Липки и занимает несколько
114011, a именно дома Уварова на Екатерининско . где житкогдаг
и :)йхгорн, угловой дом на Екатерининской и Еписаветског} и H21-
Ieu, дом как раз против того. где я жил. на Елисаветскои дтнт
\ухзтажный особняк был выстроен для себя инженером Демченко
11111111M членом Государственной думы), a потом приобретен од-
им богатым евреем, Рабинерзоном. Тот вовремя исчез. C0 своего
шертого этажа я господствовал оком над всеми этими домами
и псобенно над громадным садом, прилегавшим к дому Уварова и
мпимавшим почти целый квартал. Мало того, наши уши слышали
прсменами по вечерам звуки выстрелов. Ходили сщм, что этими
пыстрепами были расстреливаемы жертвы чрезвычаики и большим
ищу у дома Уварова. Так 11M это было 111111 He Tax. неизвестно, но из-
местно, что это действовало на настроение понижающее. Однако
настроение должно было через короткое время совсем понизиться.

Однажды я читал свои лекции по методологии истогии на Вы:}
ших женских курсах, километра два с лишним от своеи квартиры,
и, признаться, попробовал даже увлекатъся. Увлечению моему ско-
pn наступил конец. В дверях аудитории появилась классиціая дама и
оманила меня рукой. У меня так и екнуло в сердце. И деиствитепь:
11. выйдя в коридор, и увидел старого служителя при деканскои
и пцелярии в университете. Вопнуясь, он произнес: «Ваше превос-
хппительство, вас зовут домой: вас выселяют из квартиры». Эту
псс‘гь передали в университет 11:1 моей квартиры, Вернувшись на ка-
дру, ;: объявиук, что прерываю лекцию 11 объяснил причину Со—
нственные взоры моих многочисленных слушательниц были мне
1 …гпрым утешением в ожидающей меня потере, ибо кёартира, а
снно такая. как у меня, 11 то время была уже великом жизнен-

              

 

 

 

   

ирохис улицы (‚“”.—с….. ин…, ymmp.).

 

01111.1 7 площади

 

Гиви x111 Третьи украинцы и шорые Большевики в Киеве

                                   

ной ценностью. Масса людей, пристроенных прежде вне городов
на земле, переселялись вследствие новой коммунистической arpa
ной политики в города, a ‹: начала войны новые постройки в горе
пачти прекратились. Кроме того, я мог легко предвидеть, что arr
выселение из квартиры будет связано и : покушением на мою
бепь, и другие вещи, и даже, может быть, библиотеку: ведь выпали
›ке декреты. по которым мебель объявлялась принадлежащей дом
в котором она находится. a не ее прежнему собственнику, рея
же, библиотеки, велосипеды, писчие машины, одежда и белье св
«пролетарской» нормы должны были быть сданы властям. Ро
нужны были для «пролетарских» танцевальных вечеров. так Haas
ваемых «таицупек», книги же — для пролетарских общественн
библиотек. Правда, моя ученая библиотека, состоявшая из истори
ческих книг чисто академического содержания и, кроме того, ппч
исключительно из сочинений на иностранных языках (греческо =
латинском, немецком, французском, английском и итальянском)
была бы тсгдашним, по крайней мере, пролетариям не по зуба
Правда, были декреты, разрешавшие профессорам сохранять св
библиотеки, a ученикам консерватории (мой сын) рояли, но буд
ни их во всех случаях держаться?

Я побежал домой и узнал, что чека потребовала очистки дв
верхних этажей, третьего и четвертого. дома, где я жил. Моя квард
тира была в четвертом этаже. Тогда я вспомнил, что у меня имеласп
бумага, выданная, сколько помню, советской же властью и защт
щавшая мою квартиру как интеллигентного работника. Бегу с н
через улицу в чрезвычайку. Вид этого учреждения, т.е. одного ещ
отделения, в доме Рабинерзона (см. выше) произвел на меня стран
ное впечатление. В этом роскошном двухэтажном особняке, обстав-
лениом соответственной мебелью, было множество вооруженных
людей пропетарско-солдатскою вида, которые беспокойно двига
лись или, небрежно развалившись, сидели в креслах. Некоторые
же из них имели новый, советский пролетарско-офицерский вид;
Ha лицах некоторых из них была написана отчаянная и, несмотря
на деланое спокойствие и якобы невозмутимое курение хороших
сигар, беспокойная решимость. Многие из них, видимо, и сами не
успели очнуться, как, защищая свою жизнь и надеясь на улучшение
своего материального положения, попали из армии или со стороны
в число служащих в чрезвычайке. Корабли были сожжены, а потому
некоторые из них сознавали, что играют рискованную игру и стара
лись «faire bonne mine au mauvaisjsuwf'. И совершенно напрасно. Co-

° … г… henna …… au mauvais jeu» _ «делят., хорошую мину при плохой итс» (фр.»

ния, я думаю. их убедили, что, не раскрывая карты. они выиграли
ю ставку в «покер». Тогда, как мне казалось, они были такими же
шшевиками, как и я, ну, а теперь, может быть, и переубедились в
" ‹тоящих большевиков.

Топку побиться было, во всяком случае, трудно. Но мое звание
прнфессора помогло мне добраться по «языкам Этот «язык» был
ский куривший сигару в отдельной комнате 3a роскошиьтм пись-
менным столом юсподин военного вида. хотя и в кожаном куртке
“ аккум же картузе. Он мне объяснил, что моя бумага не гаранти-
руа ’моей квартиры и что я могу, если хочу, переселиться с вещами
второй (бель) этаж, в тронадную квартиру“ домохозяинаъдомэ-
x ин, «бывший» конечно. мой двоюродным брат Арсении, деж
\ !ителъно имел квартиру из десяти комнат. В его зале, гсстинои и
мп'гинете. которые он уступил мне, возможно было поставить (pas-
умеется, скученно) всю мою мебель и библиотеку
\ Я благословляя судьбу, но она меня не благословили...

Рабочих для переноски мебели достать было, разумеется, невоз-
можно. Работали мы сами и мои родственники, занимавшие в ни;
тем доме из семи квартир пять, и работали три дня. На четвертым
и уже приводил в порядок сваю библиотеку, перенесенную, как и
мс. в квартиру моего двоюродного брата, как вдруг меня позвали
пы парадную лестницу. Спускаюсь На площадку первого этаж: и
мижу пять человек, из коих трое имели. вероятно, не более двадцати
x |ти — двадцати семи лет, a остальные два немного более тридцати
А . одетых в кожаные куртки и такие же картузы. Все они были,
-р‹›ятно, в то время без вероисповедания, но трое молодых были
›ежде, несомненно. «иудейского» вероисповедания. Это были чи-
не и довольно красивые молодые люди. говорившие по-русски
еврейского акцента, но только с несвойственным коренным
русским маленьким распевам, обличавшим их происхождение.
(,: ними стояла и разговаривала кучка квартирантов Я застал как
вопрос, обращенный к моему двоюродному брату: «Бы кто та-
… 1?» _ Ha что он ответил своим официальным советским титупо .
«Я —"6ывший домовладелец” Арсений Бубнов». Я ответил: «Про—
юссор Николай Бубнов».

g Тоже бьшший домовладелец?
— Нет.
— Но родственник?

7 ‚Ца.

Одного квартиранта, у двери квартиры которого мы стояли, и
mm профессора Билимовичад". в то время в Киеве уже не было.
m -3мигрировал» на Дон и занимал видное место в правительстве

   

 

 

 

       

 

 

 

….. “mu „"…"… и avenue большевики в Киеве

 

                                        

Деникина Узнав, чья зто квартира, члены чека сейчас же приказ
ли ее отварить и принялись ее осматривать для того. чтобы конф
сковать все вещи. Проведав, что некоторые вещи взяты (конеч
: разрешения Бипимовича) его родственниками. чекисты стращ
рассердипись и спросили: «Кто председатель домового комитета?
Известно. что каждый дом (или комплекс домов поменьше) упр
лился выборным из живущих в доме комитетом вместо домохоз
ина. Комитет ›ке получал плату 3a квартиры и вносил куда следу:
но только, разумеется, не в пользу бывшего домовладельца. За н _
сколько дней перед тем мы избрали нового председателя комитет,
бывшего сенатора N, эмигрировавшего во время гетманщины
советской России на «Украину», a теперь вновь очутившегося n
советской властью. В то время он из сенатора превращался в canon:
ного мастера и через некоторое время при большевики доступ`
этом мастерстве больших успехов. Его звание председателя дома
вого комитета, от чего он всеми силами отбивался и сдался толь
благодаря своему прекрасному характеру, чуть не помешало эт
успехам. Ето обвинили в недосмотре или попустительстве в д
вывозки вещей из квартиры Билимовича без разрешения Влас
Послапи сказать об этом через улицу в чека, и через минуту появил
ся приказ об аресте Ы. Несчастного начинавшегц сапожника, pom;
ничего, конечно. не знавшего о вещах Билимовича, повели в че
где он просидел месяц Легко себе можно представить, что пережи
вал он и его супруга. оставшаяся па свободе, 3a этпт месяц. Ho его
конце концов выпустили.

Еще раньше этого инцидента стоявшие на лестнице чекисты и
объявили, что чека нужны не только два верхних этажа, но вс _
дом и что прежнее распоряжение было недоразумением. Я пробот
вап было указывать на напрасный ТРУД, Придепвнный нами в вид
переноски вещей и Ha новый ожидавший Нас ТРУД по дальнейшей
их перевозке Да и куда? Ha это я получил ответ, что и, очевидно, не
читаю декретов. что наша мебель должна остаться в доме, которому
она по декрету принадлежит, и что меня никакои новый труд по-
этому не ожидает В дальнейшем разговоре выяснилось, что нам Ha
выселение дается необычно долгий срок, а именно пять дней вме-
сто «канонических» двадцати четырех часов, и что, в частности, я,
как профессор, могу взять свою библиотеку, но без книжных шка—
пов, которые нужны чека, и без своего письменного стола, a мой
сын, ученик консерватории. может взять рояль. Я пробовал было
указывать на то. что моя обстановка составляет мое единственное
имущество, купленное на заработанные личным интеллигентным
трудом деньги за много лет‚ просил ‹) письменном столе, который

меня все равно что станок для токаря, и о кроватях. но ничто
| помогало. Мне было сказано, что квартиру будто бы отведет мне
щипищная комиссия из двух комнат, даже из трех, как профессору,
a n квартире будто и мебель, и кровати.

'іут ;; допустил ›‹ отчаянии большую неосторожность, a именно
mun”:

— Ну, товарищи. мы знаем, как жилищная комиссия отводит
nymph], какую она даст нам мебель и особенно кровати. А потом,
n н Буду делать с библиотекой без шкафов?

Чекист:

— Отправьтесь, товарищ, на Кожемяки (бедная часть города),
›‹мотрите, как там живут рабочие, и вы увидите, что вы находи-
1. еще в прививегированном положении.
rho мне говорили люди, прекрасно одетые, хорошо откормпене
с, видимо, только что недурно позавтракавшие. От них несло хо-
им вином, а сигарам, которые они курили, можно было бы по-
мшщпвать И при «царском», в не только при «советском» режиме. Я
m- пыдержап и бахнул:

g Ца, товарищ, но те рабочие не имеют таких курток и не курят
^их сигар.

Ha это «товарищ» грозно прикрикнул:

— Прошу не рассуждать, иначе попадете через улицу.

И он указал в направлении чрезвычайки, куда вскоре после на-
пшго разговора попал наш председатель домового комитета.

Депо было выяснено вполне. По телефону ;: выпросил себе с сы-
ном y своего родственника доктора Яхонтона одну комнату, агцру-
лую падчерице с сыном. Но куда девать библиотеку без шкапов‚ Тут
n mcmex—mo возникала мысль: перевезти в ящиках в университет и
им оставить, благо ящиков от эвакуации университета в Саратов
[м. выше) было еще несколько сотен (они постепенно продава-
лись). Я выпросил у правления университет подводы и ящики, и
… следующего же дня началась погрузка и перевозкз. Привозипись
ные книжные ящики, переносились в квартиру для укладыва
п, в, пока я укладывая, полные ящики увозились. Дело продвига›
› быстро.

Но время наполнения ящиков я услышал на лестнице кри ‹Кто
иск что везет?» Потом послышались шаги по коридору. и передо
мп m появился «чекист», На этот раз, несомненно, русского проис-
x :кдения, со свирепым видом, громадным ртом и трубным гпасом
Арх нгепа, возвещавшего о воскресении мертвых. К сожалению, то,
› он мне возвестил, было не необходимое приготовление к вос:
\; сению, a именно смерть. Это был, очевидно, второстепенныи

 

 

       

 
 

    

 

 

Глава ›‹ш. Третьи украинцы ›‹ вторые Большевики ! Киеве

агент чрезвычайки с ролью преимущественно устрашителя бур
ев, своего рода «советский держиморда». Оглушитепьным года
он спросил меня, какое право я имею везти книги. Я объяснил е
что мне, как профессору, разрешена перевозка книг. Он несколь
успокоился и спросил: «Вы бывший домовладелец?» Насилу я е
уговорил, что я не домовладелец, а только что переехал ‹: четверт
этажа и квартиру домовладельца. «А эта мебель Чья, домовладел
ца?» — обратился он ко мне, бросая взор на мою мягкую мебель-
комнате. Я говорю: «Нет, моя». 7 «Как ваша. когда она стоит в ква
тире домовладельца?» Тогда только я понял, что переноски вещей
квартиру доменладепьца сильно понизила юридическое положен
моей мебели, и без тога неважное Я пробовал объяснять ему в
как было, но он громко завопил: «Книги везите, a мебели не трога
Слышите! Иначе — подвал!»

Зная, что подвал равносилен расстрелу, я понял, что это весь
авторитетное подтверждение слов вчерашних чекистов, хотя и п
являлась мысль, что «архангетдержиморда» потому так строго ::
разипся, что дело касалась мебели, по его мнению, домовладель
Но ведь я же не домовладелец, значит, может быть и т.д. Не сдав
всех позиций, я решил написать прошение председателю чека тов
рищу Рубинштейну237, если не ошибаюсь, чтобы он мне разреш
взять книжные шкапы, письменный стол и рояль.

Председателя видеть было не так легко. Сначала нужно был
выхлопотать пропуск в дом Уварова на Екатериниской, где он пр
Human. Вооруженный часовой (молодой еврей) пропустил меня
усадьбу. Войдя в дом, я увидел в передней большую очередь. Тери
ливо ждал и приближался к заветным, даже ветхозаветным (пред
седатель был тогда еврей) дверямт Ho за этими дверями еще не бы '
приемная председателя, a другая комната, куда впускали по два че
ловека и где сидели какието члены чеки. Когда я попал в ту ком
нату, то из боковой двери вошла в кпмнату фигура среднего рос
в костюме не первой свежести и вообще не импозантнал. Обрам—
ленное черными несколько вьющимися и встрепанными волосщ
лицо было бледно, имело определенно семитический тип и нескольч
ко мефистофельский ( в духе Троцкога) видт Но это был скучающий
Мафистофелы видимо уже уставший, и с пенсне на носу. Он пома-
нил стоящегв передо мною и узел в боковую дверь. Я решил, Tm
это. вероятно, служащий при председателе. Поэтому, когда он меня
поманил и ввел в боковую комнату, я был удивлен, никого кроме
этой фигуры не видя в громадном кабинете.

Я: «Имею ли и удовольствие видеть председателя чека?»

Он: «Да. кто вы такой и что вам угодно?»

                                             

 

 

 

5 Я профессор университета H‘ Бубнов, живулций в доме, рек-
ируемом для надобностей чека, на Елисаветскои, и у меня есть к
… м :рпсьба, которую позвольте прочесть».
U «Хороша Садитесь, профессор».
›! читаю Прошение и, кончив, начинаю доставать свои пегитш

МШЦИИ.

\) -«Не надо, я вам верю!»

|шрет красный карандаш и пишет «Разрешаю взять шкапы,
… менный стол и рояль» и подписывается. Я пробовал было по—
нить «книжные шипы», но он, не вникая в дело, говорит: «Это
равно. Я написал: шкалы». Я не возражал, ибо это было более
рисимогот Так у меня очутилась в кармане бумага, подпислнная
ымим председателем чека! Это был большой плюс. которым, по—
ж v12. можно было бы расширить и на другие веш ‚ Такое расши-
|и кие действительно и прсизошло, но только постепенно и не по
инициативе. Инициатива принадлежит моеи падчерице, ко-
ал сомневалась в действительности декрета (› принадлежности
›епи дому или, по крайней мере, в его применимости всегда и
‹сюду. Она убедила меня на другой день утром, когда придут под:
ип] |. грузить не книги, a мебель (мягкую) моего кабинета, котором
дорожил более всего. Ведь чека находится через упцицу, говорила
v и. если этпй мебели вывозить нельзя, то она сеичас вмешает-
HI и остановит вывозку. Я не без колебаний рискнул ппспедовать
my. Но, о ужас, во время выноса этой мебели ›: услышал глас
рашнего «архангелагдержиморды» и даже те же слова: «Кто ве-
nn? Что везет? Подвал! Бросить!» Через несколько секунд я увидел
…ирепую морду держиморды, из уст которой неслись потоком crm»
пы: «А, это вы опять. А что я вам приказал вчера! Подвал!» Однако
у меня появилось непреодолимое желание не попадать в подвал, и
и обратился к грпзному гостю со словами: «Товарищ! Я вам объ-
п um вчера, но вы не хотели меня слушать. Это мебель, хотя и стой
… п квартире домохозяина, но она ему не принадлежит. Она моя,
и и не домовладелец и не помещик, a зарабатывал себе кусок хлеба

ичным интеллигентным трудом. Неужели я не имею право на за
ші’ютанное?» Ha это грозный гость мне сказал: «Идите сюда»,— и
Hen меня в кабинет домохозяина. Тут он показал мне диван домо—
)… шина и спросил: «А почему же тут обивка такая же, как на вашем
‹ бы диване, который ;: приказал бросить на лестнице?» Тут я
. ужасом увидел, что диван домохозяина, действительно, имеет ту
или почти ту же) обивку, как и мо . Этого я до сих пор не за-
пщ хотя и сидел на нем мниго paa‘ дело становилось трагиче-
. Но тут мне показалось, что все же есть различие, и я рискнул

Глава XV.     Армия генерала Деникина в Киеве и мое удаление вместе с ней из Киева (31 августа – 28 ноября 1919 старого стиля = 13 сентября – 11 декабря нового стиля).

***

Успехи белой армии были непродолжительными. Она должна была оставить свое наступление в направлении Москвы и покатилась назад на юг, к Черному Морю. Большевики снова появились недалеко от Киева, а именно около уже упомянутого Святошина. Опять пулеметные выстрелы стали раздаваться вблизи Киева. Прошло всего около месяца от появления белых в Киеве, как они были принуждены защищать город от большевиков. 1 октября 1919 года я был утром разбужен пулеметными выстрелами, раздававшимися особенно громко. В мою комнату вбежала моя падчерица Мария, которая, как сказано выше, пробралась из Москвы в Киев со своим малолетним сыном, жила со мной в моей квартире, а потом вместе со мной переехала в квартиру доктора Яхонтова. Муж же ее, инженер Дуссан, француз, родившийся и воспитанный в России, но продолжавший быть французским подданным, служил на железной дороге в Москве и должен был остаться там, чтобы не бросать службу и не лишиться заработка. Падчерица, войдя в мою комнату и застав меня еще лежащим в постели, начала меня убеждать скорее одеваться, взять необходимые вещи и бежать из Киева, так как, по ее словам, белая армия покидает город, к которому с запада и севера подступают большевики. Сын мой был в это время уже в белой армии, в качестве добровольца, и его со мной не было. Падчерица же решила оставаться в Киеве, полагая, что ей, как жене инженера, служащего в Москве у большевиков, никакой опасности от занятия Киева не угрожает. На моем же удалении она так энергично настаивала, что я быстро решился. Поспешно напившись кофе и, уложив необходимые вещи в небольшой чемоданчик, попрощался и отправился в путь.

План мой был такой. Дойти пешком через Днепровский мост на левую (восточную) сторону Днепра, а там — отчасти по шоссе, но по большей части через лес дойти до железнодорожной станции Дарница, лежащей в 12 километрах от Киева, так как около Киевского вокзала происходили уже бои, и там должна была происходить страшная суматоха. В Дарнице я хотел сесть на поезд, двинуться на восток, где еще держались деникинцы, и пробраться, в конце концов, к Таганрогу на Азовском море. Недалеко от Таганрога находились большие имения мужа Любы, моей племянницы, Скосырского. Он был женат на Любе, дочери моей сестры в браке с генералом Макшеевым. Скосырский и Макшеевы бежали из Петербурга от большевиков в Таганрог. Там я хотел переждать событий. Но план этот мне исполнить не удалось.

***

После отъезда Яхонтова я пробыл в Киеве недолго. Мне еще один раз пришлось бежать из Киева, но на этот раз в поезде, который нас отвез километров 20 от Киева и остановился. Опять мы слышали стрельбу и ночевали в поезде. На другой день в Киеве было спокойно, и я даже туда съездил. Потом и наш поезд вернулся в Киев. Я опять приступил к своим занятиям. Но положение становилось все опаснее и опаснее. Читая лекции, мы слышали пальбу, которая с каждым днем приближалась. В управлении Юго-западных дорог мне сообщили, что большевики окружают Киев и остается пока свободным только путь на Одессу. Вернувшись домой, я узнал, что приходил мой сын, доброволец армии Деникина и сказал, что белая армия принуждена покинуть Киев. Мне он приказал передать, чтобы я немедленно собрался и к вечеру был на вокзале. Я не считал, что мне придется покинуть Киев навсегда. Я думал, что мне удастся возвратиться назад даже и в том случае, если большевики утвердятся в Киеве. Об эмиграции из России я даже не думал. Куда эмигрировать старику-профессору (мне был тогда шестьдесят один год) и без всяких средств? Где и чем я зарабатывал бы себе хлеб насущный в чужой стране? Потому, чтобы придать моему удалению законный характер, я, на всякий случай, уже раньше запасся отпуском от ректора для поездки к родственникам в Херсон, которых у меня там, конечно, и не было. Я стал укладываться, что потребовало много времени, так как трудно было решить, что всего необходимее. Это происходило 11 декабря нового стиля (28 ноября старого стиля) 1919 года. Так как все костюмы, которые я хотел взять, рассчитывая на разные неожиданности, нельзя было уложить в два чемоданчика, то я надел на себя два костюма, осеннее пальто, а сверх того еще и шубу. В виду паники в городе, пришлось идти пешком (километра 3) до товарной станции. Я в своих одеждах, конечно, не донес бы своих чемоданчиков. Я шел не один, в сопровождении одного знакомого, который мне помог при переноске вещей. С трудом в темноте я нашел военный поезд, эвакуировавший белую армию, разыскал сына и тот меня устроил в товарном и битком набитом военными вагоне. Меня сначала не хотели, как штатского пускать, но мой сын объяснил, что я его отец и что мне разрешил устроиться в вагоне полковник Дмитриев. Последний тоже через какое-то время появился и, разыскав меня, приказал меня не беспокоить. Вскоре поезд тронулся. Оказалось потом, что я покинул свой родной город навсегда. 

*** 

Утром я привел свои вещи в порядок и, напившись кофе, пошел в гавань, чтобы посмотреть, стоит ли еще назначенный для эвакуации Rio Pardo. Когда я дошел до памятника Ришелье, от которого открывался чудный вид на гавань и на море, я встретил нескольких молодых и подозрительно веселых офицеров, один из которых, обратившись к другим, сказал, намекая на меня: «И этот, должно быть, идет в гавань, чтобы эмигрировать?» Я услышал эту его насмешливую фразу и подтвердил его предположение. «Да, — ответил он, — только Владимир уже ушел». Когда же мой странный, веселый и насмешливый собеседник узнал, что я намереваюсь сесть на английский пароход Rio Pardo, он с загадочной улыбкой сказал: «А этот еще стоит в гавани». Я попросил его не шутить, а сказать мне серьезно, стоит ли еще Rio Pardo в гавани, так как тогда я не буду терять времени и пойду за своими вещами, он с такой же странной улыбкой сказал: «Не только стоит, но и паров не разводил. Можете идти за вещами». Все офицеры улыбнулись и пошли своей дорогой. Я же немедленно повернул назад и пошел искать в Университете носильщиков, отнесших наконец-то вещи моих коллег со Спекторским во главе на пароход Rio Pardo. Они знали, где стоит Rio Pardo, и заломили с меня 600 рублей, т.е., так как их было два, по 300 рублей на каждого. Пришлось согласиться.

Через 20 минут я простился со своим хозяином и моим коллегой Кардашем и направился с носильщиком в гавань. Идти было нелегко, так как на мне было по-прежнему два костюма, пальто и шуба. По дороге мы уже слышали за нами знакомую нам по Киеву стрельбу из пулеметов. Уже около самой гавани я увидел скорчившийся и раздетый труп какого-то убитого и ограбленного мужчины. Пулеметы сзади не давали времени для сантиментов, и я совершенно спокойно прошел мимо несчастного, а, может быть, и счастливого покойника. Уже в самой гавани я встретил одного своего знакомого, который, узнав, что я хочу сесть на Rio Pardo, сказал мне: «Опоздали: Rio Pardo уже ушел». К счастью, я больше верил незнакомым офицерам, чем своему знакомому и продолжал путь.

Каково же было мое огорчение, когда носильщики привели меня к тому месту, где стоял накануне Rio Pardo, и где его уже не было. Я стал оглядываться и увидел стоявший близко маленький пароходик и английского офицера при входе в него. На мой вопрос, могу ли я сесть для эмиграции на его пароходик, он ответил отрицательно. Я показал ему разрешение. Тогда он указал мне на стоявший несколько дальше громадный пароход «Rio Negro» и сказал, что с этим разрешением меня на него примут.

*** 

Не помню – до этого инцидента, или уже после него, я заметил, что наш пароход переменил курс. Это было видно по солнцу. Мы шли не на юго-запад, а прямо на юг. Мои предположения оправдались. Говорили, что Варна уведомила наше командование по беспроволочному телеграфу, что она нас принять не может, так как еще не были сняты все мины, защищавшие вход в гавань. Как бы там ни было, а только наш пароход взял курс на Константинополь. Многие, а особенно я, радовались этому. У других эта радость была мотивирована тем, что они попадут в южные страны, увидят пальмы и Цариград. Я же радовался тому, что попаду по всей вероятности в Сербию, или вернее – в королевство Сербов, Хорватов и Словенцев, как прежде называлось теперешнее королевство Югославия (1938). В Константинополе я, как сказано выше, был в 1914 году и знал, что ожидания моих спутников найти там тропическую жару были напрасны. И, действительно, когда показались берега около Босфора, они были белые от нанесенного на них снега. Наконец, мы вошли поздно вечером (28 янв. стар.стиля) в Босфор и бросили якорь. Качка прекратилась. На другой день утром мы подъехали к Константинополю и остановились. Солнце сияло, было сравнительно тепло, и вид на город открывался роскошный. Стояли мы тут три дня (29-31 января стар. стиля). Никого на берег не пускали. Наконец, было получено приказание везти нас на Салоники, а оттуда в королевство Сербов, хорватов и Словенцев. Я ликовал и, как будет видно из дальнейшего, не напрасно.

***********************************************************************

[1]Анненшуле — Училище Святой Анны.

[2]Бубнов ошибается, это произошло в 1865 г., когда ему действительно шел восьмой год, т.к. 21.01.1865 г. ему исполнилось семь лет.

[3]Шуберский Карл Эрнестович (1835 – 1891) — русский инженер путей сообщения, известный железнодорожный деятель и изобретатель. Широкую известность и огромные материальные выгоды приобрел изобретением особых подвижных печей, известных под его именем. Последние годы своей жизни Ш. обращал свою изобретательность на усовершенствование самых простых предметов, и был очень популярен у французов. Но, ни популярность, ни материальная обеспеченность не удовлетворяли Ш., и у него очень часто, особенно за последние годы, являлось недовольство жизнью. Этим то и объясняется его самоубийство. Ш. застрелился в Париже в ноябре 1891 г.

[4]Алибер  Иван Петрович (Jean-Pierre Alibert), 1820-1905. Родился и умер во Франции. С 1846 года по 1859 год был владельцем графитового рудника на гольце Ботогол в Саянах. С помощью германской фирмы Фабера (в н.в. — Фабер-Кастелль) создал всемирную известность превосходному русскому графиту, который в среде художников-графиков до середины XX века славился как алиберовский графит. Разносторонний человек, купец и промышленник,  Алибер  в своей деятельности проявил себя как просветитель и гуманист. До конца своих дней сохранил любовь к Сибири.

[5]Для сравнения (М.А.Булгаков «Белая гвардия»): Однажды, в мае месяце, когда Город проснулся сияющий, как жемчужина в бирюзе, и солнце выкатилось освещать царство гетмана, когда граждане уже двинулись, как муравьи, по своим делишкам, и заспанные приказчики начали в магазинах открывать рокочущие шторы, прокатился по Городу страшный и зловещий звук. Он был неслыханного тембра — и не пушка и не гром, — но настолько силен, что многие форточки открылись сами собой и все стекла дрогнули. Затем звук повторился, прошел вновь по всему верхнему Городу, скатился волнами в Город нижний — Подол и через голубой красивый Днепр ушел в московские дали. Горожане проснулись, и на улицах началось смятение. Разрослось оно мгновенно, ибо побежали с верхнего Города — Печерска растерзанные, окровавленные люди с воем и визгом. А звук прошел и в третий раз, и так, что начали с громом обваливаться в печерских домах стекла и почва шатнулась под ногами.