Преп. Сергий / К началу

[Закон Христов] [Церковь] [Россия] [Финляндия] [Голубинский] [ Афанасьев] [Академия] [Библиотека]

Карта сайта

Академик Е. Е. ГОЛУБИНСКИЙ

СВЯТЫЕ КОНСТАНТИН И МЕФОДИЙ — АПОСТОЛЫ СЛАВЯНСКИЕ

Опыт полного их жизнеописания

[<назад][содержание] [вперед>]

Диспуты Константина с иконоборцами и магометанами

Быстро проходило время учения, и вместе с этим все скорее и скорее приближалась минута, когда Константину надлежало оставить дом своего благодетеля. Но крайне тяжела была для последнего мысль о разлуке с дорогим ему юношей, и он решился привязать его к себе узами родства. Не имея собственных дочерей, он хотел выдать за него свою крестную дочь. Придумавши такой план, он обратился к Константину с предложением: «Ты заставил крепко полюбить тебя; есть у меня девушка, которую воспринимал я от купели, она красавица собой, с очень богатым приданым и из самого знатного семейства.— возьми ее за себя замуж; что касается до твоего положения, то я берусь устроить его наилучшим образом: при моем старании лет через пять — через шесть сделают тебя стратигом». Воспитатель Константина, может быть, не имел не только дочерей, но и сыновей, то есть был человек совершенно бездетный; в таком случае для него особенно важно было, чтобы юноша согласился на его предложение, потому что посредством брака с крестницей он, без сомнения, хотел в нем приобресть себе сына. Очень трудно было ему и ожидать, чтобы мечты его навсегда удержать при себе его воспитанника в качестве действительного члена его семейства могли как-нибудь разрушиться. Условия предполагавшегося брака до того были блистательны, что от счастья у всякого закружилась бы голова. Если и возможно было по собственному выбору найти столько же хорошую и выгодную невесту, то предлагать с рукою невесты такую карьеру мог уже исключительно только опекун императорский; звание стратига соответствовало чину полного генерала и давало должность военного и гражданского начальника провинции, то есть, по-нынешнему, по-нашему, генерал-губернатора; Константину было предлагаемо это звание в каких-нибудь лет через пять — через шесть по выходе из школы, тогда как отец его не мог до него дослужиться во всю свою жизнь. Но у будущего апостола славян были иные мечты и помыслы; его призванием было служить обществу не на той дороге, которую пред ним открывали, и призвание так было в нем сильно, что он не в состоянии был изменить ему не из-за каких соблазнов и выгод. Константин был из числа тех людей, которые чувствуют неодолимую потребность посвятить себя исключительно внутренней жизни мысли, безраздельно отдать себя книгам и знанию и которые, будучи совершенно чужды всяких житейских расчетов и видов, питают решительное отвращение ко всяким обязательствам внешней жизни, так как эти последние так или иначе, много или мало могли бы требовать и забот, и времени. Итак, сколь ни блестяще было предложение, Константин твердо отказался от того, к чему не находил в себе никакого внутреннего призвания; искренне поблагодаривши своего благодетеля, он отвечал ему: «Предлагаемое тобой было бы слишком великим даром и счастьем для меня, если бы были у меня иные наклонности, но моя судьба иная — для меня нет ничего дороже учения, и я решительно ничем не хочу себя обязывать; там,— прибавил он, намекая на богатство, которое добровольно упускал из рук,— когда учением соберу разума, буду искать себе богатство нашего прадеда», то есть богатство Адамово, оставленное в раю.

Так покончил Константин с честолюбием и житейскими стремлениями, разрушивши мечты своего воспитателя; свой знаменитый подвиг самообладания он совершил году на 22-м или на 23-м своего возраста. По выходе из школы он, конечно, рассчитывал поселиться где-нибудь в уединении, чтобы вести образ жизни сообразно своим наклонностям и предаться своим любимым занятиям с полной свободой. Но люди, которых он заставил полюбить себя, так или иначе, но все-таки не хотели расставаться с ним; воспитатель его пошел во дворец и говорил императрице, матери малолетнего императора: «Мой юный философ не любит жизни, но по крайней мере так не отпустим его от себя: поставим его во священники и сделаем патриаршим библиотекарем в святой Софии». Если чем можно было удержать Константина, то уж, конечно, тем, чтобы предложить ему подобную должность: к книгам, и единственно к книгам и занятию ими, он сам стремился со всей страстью. И действительно, на этот раз расчеты воспитателя оказались совершенно верными: увидев возможность стать обладателем таких книжных сокровищ, как патриаршая библиотека, Константин покинул мысль об уединении и согласился остаться в столице; перед поступлением на свою должность, как было решено, он холостым поставлен был во священники.

Следовало бы ожидать, что Константин очень долго пробудет на месте, которое так соответствовало его характеру; но вышло иначе: наложили ли на него вместе с должностью библиотекаря много иных и совсем иного рода обязанностей, или было что-нибудь другое, только нет сомнения, что, приставив к книгам, у него отняли возможность заниматься ими, и Константин тайно скрылся из столицы. В продолжение шести месяцев напрасны были все поиски за ним, предпринятые его бывшим воспитателем. Наконец, открыли его в одном из монастырей, находившихся на побережье Мраморного моря, и снова возвратили в столицу. Но Константин ни за что не хотел принять на себя прежней должности; так как не хотели пустить его в его прежнее уединение, то он согласился читать философию в том училище, в котором сам недавно учился. «Умолиша и,— говорит биограф,— учительный стол прияти и учити и тогоземца, и странныя» (13). Под странными, или иностранными, по всей вероятности, должно разуметь крещеных македонских славян, между которыми знание греческого языка так же было распространено, как между солунскими греками знание языка славянского; биограф, может быть, именно с этого времени стал учеником Константина и, может быть, поэтому именно и сделал свое замечание о странных. Собственно об учебной деятельности Константина мы ничего не знаем, но из этого времени его жизни известны нам два случая: это — прение об иконах с бывшим Константинопольским патриархом Иоанном и путешествие для богословского спора к сарацинам. Иоанн, или, как в укоризну называли его православные, Анний, от рода занятий своих имевший прозвание грамматика, был знаменитый ученый своего времени, но вместе с большинством тогдашних образованных людей принадлежал к противникам иконопочитания. Он был наставником императора Феофила, и последний главным образом именно ему обязан был своею ненавистью к иконам. В патриархи возвел его бывший его ученик при своем восшествии на престол; он низложен был и послан в заключение вскоре после смерти Феофила при восстановлении иконопочитания. Хотя большинство общества давно привыкло менять догматы по предписанию правительства и приняло иконы, когда по смерти Феофила провозглашено было их почитание, но все-таки и партия иконоборцев осталась еще очень значительною; согнанный с престола патриарх, как само собой разумеется, был ее главою. Ненавистник икон до изуверского фанатизма по своим убеждениям (будучи в ссылке, он велел выколоть глаза одной иконе), самый ожесточенный враг их, в особенности после того, как лишился из-за них престола, Иоанн сильно должен был смущать православных, потому что пользовался авторитетом чрезвычайно умного и чрезвычайно ученого человека. Противники иконопочитания, указывая на своего вождя, могли говорить, что нельзя называть их слепыми, которых ведет слепой; многие из возвратившихся в Православие могли снова отпасть к своим прежним мнениям, видя, что такой человек, как бывший патриарх, не только не хочет принимать икон, но ратует против них со всевозможным ожесточением. Иконопочитание было восстановлено Собором именно после того, как в происходивших на нем прениях православные успели победить своих противников; но так как Иоанн не был допущен на этот Собор, то он утверждал, что низвели его с престола и восстановили почитание икон посредством простого насилия, что будь ему позволено говорить, никто не в состоянии был бы победить его. По всему этому для правительства императорского в лице императрицы-матери, ревностно домогавшегося подавить иконоборство, весьма важно и желательно было нанести п­ражение противникам в самом, слишком опасном их предводителе, уничтожив обаяние имени патриарха Иоанна и заградив ему уста. Решено было устроить с ним публичный диспут, и в оппоненты иконоборцу выбран был наш Константин. Отчего выбор пал на Константина? Все тогдашние немногочисленные представители учености, между которыми должно было искать противника Иоанну, собраны были в придворном училище; они были: ректор училища Лев Философ, Феодор, Теодегий, Комета и наш Константин. Лев далеко возвышался над четырьмя остальными: это были люди или еще очень молодые, или во всяком случае еще только начинающие свою ученую карьеру, напротив, тот был давно признанный ученый и с самой блистательной репутацией. Но выбор не мог пасть на Льва, потому что он был родной племянник Иоанна и если не открыто, то по крайней мере в душе такой же заклятый иконоборец, как и этот последний. Оставалось выбирать из остальных четырех; тут жребий пал на самого младшего, то есть на Константина, может быть, потому, что товарищи его не были специалистами в богословии, или, может быть, потому, что Константин действительно был почитаем лучшим и надежнейшим между всеми ими, а всего вероятнее, потому, что остальные трое, подобно ректору и своему бывшему учителю, не были сторонниками иконопочитания. <...> Какой опасный противник был патриарх Иоанн, мы говорили выше; таким образом, если были совершенно уверены, что в прениях с ним Константин не навлечет позора на свою сторону, то, оставляя нерешенным вопрос об его относительном положении между товарищами по службе, мы должны заключить, что безотносительно были до чрезвычайности высокого о нем мнения. Был знаменитый ученый вне придворного училища, статс-секретарь и сенатор Фотий; отчего ему не было предложено выступить против патриарха Иоанна?

Обращаемся к самому диспуту. Низложенный патриарх имел возраст глубокой старости; поэтому он слишком презрительно и высокомерно принял прибывшего к нему с депутацией свидетеля противника, когда увидел, что свидетель был почти безбородый юноша. «Ты и подметок моих не стоишь,— встретил он Константина,— так как же буду я с тобой спорить?» Но наш философ, будучи совершенно уверен в себе, нисколько не смутился и не растерялся от такого озадачивающего начала. «Не держись людского обычая,— ответил он человеку, который слыл за мудреца, но который поступал не как истинный мудрец, присвояя старости преимущество единственно ради самой старости,— не держись людского обычая, но помни Божии заповеди: если ты смотришь на свою седую бороду и свое старое тело, то твое старое тело точно так же из земли, а не из другого материала, как и мое молодое, и смотря на землю, нечего ею гордиться, а душа и у меня точно так же от Бога, как и у тебя». Не успев сбить юношу с толку на первых словах, старый искусник в диалектике неожиданно обратился в противоположную сторону. «Осенью,— говорил он Константину,— не ищут цветов, и старика Нестора не гоняют на войну, как какого-нибудь юношу; как же тебе не стыдно требовать, чтобы я в моем дряхлом возрасте спорил с тобой?» Но молодой противник своим ответом и здесь взял над ним верх; он указал ему, что его вызывают на такого рода войну, в которой более имеют вероятности рассчитывать на победу старики, чем юноши. Что касается до споров, относившихся к самой сущности дела, то биограф Константина передает их слишком кратко. Во-первых, он представляет два главных и очень незначительных возражения со стороны оппонента Константинова, главное значение которых в том, что они рассчитаны были на ненаходчивость ответчика. Когда последний легко нашелся ответить на них, то, по словам биографа, возражатель спросил его: «Бог заповедал Моисею: не сотвори себе кумира и всякого подобия; как же вы кланяетесь иконам?» Константин отвечал на это: «Если бы сказано было: не сотвори себе никакого подобия, то ты вправе был бы ссылаться, но сказано: не сотвори всякого, то есть сотвори только достойное подобие». На это последнее противник будто бы не нашелся ничего возразить и, посрамленный, замолчал. Очень может быть, что противник и нашелся что-нибудь возразить, и во всяком случае нет сомнения, что спор был вовсе не так краток, как он представлен у биографа; с другой стороны, действительно не может подлежать сомнению, что Константин, заставив или не заставив замолчать противника, остался в споре победителем. Могли бы мы, пожалуй, не верить довольно голословному в этом случае показанию биографа, но это самым несомненным образом указывается тем, что вскоре после указанного нами спора ему было дано другое такого же рода поручение, несравненно более важное и трудное, это именно — поручение идти спорить с богословами мугаммеданскими. Не заяви себя Константин самым блистательным образом в предшествующем прении, на него никак не возложили бы такого дела, где речь шла о чести народа и народной веры.

Обращаемся к этому прению нашего философа с сарацинами. Последователи Мугаммеда в первое время, подобно тому, как и христиане иных времен и мест, не имели никакого понятия, что такое в деле религии путь разумного испытания и сила свободного убеждения. Зная одну «крепку веру» и поэтому ограничивая все дело своей проповеди простою передачей заповедей Корана посредством внешней силы принуждения, они вовсе не помышляли о том, чтобы сколько-нибудь научно противопоставлять свою религию другим религиям, как сознанную и доказанную систему догматов — другим системам. Но, познакомившись с греками, они скоро заимствовали у последних просвещение, и тогда появилась у них наука догматического и полемического богословия (14). Ученым нападениям мугаммеданских богословов главным образом, разумеется, должна была подвергнуться религия христианская: она, во-первых, была сильнейшей из всех религий, которые последователям аравийского пророка пришлось встретить на своем пути; во-вторых, именно она хотела поражать другие религии путем разумных, научных доказательств и именно на нее нужно было обращать оружие этих доказательств. И вот в Сирии и в Палестине, где христиане подпали власти мугаммедан, первые непрестанно слышали от последних: докажите нам, как вы веруете в Бога не единого, а троичного, как признаете Богом Иисуса, рожденного от жены, почему кланяетесь иконам, которые суть идолы, и т. д.? Не довольствуясь такими противниками, которые по своему положению в христианском мире отвечали только за самих себя, богословы мугаммеданские иногда обращались со своими вызовами в Константинополь, к тамошним центральным представителям христианской религии и христианской богословской учености. Познакомившись с Аристотелем, арабы страстно принялись за изучение этого великого философа и, поняв его по-своему, выработали тот метод научного мышления, который по переходе от них к средневековым европейцам был известен под именем метода схоластического, или схоластики. То есть богословские, философские и всякие научные диспуты, которые господствовали в средневековых европейских школах, получили свое первое начало у арабов и были их величайшею страстью. Эта страсть к диспутам главным образом находила себе приложение в борьбе одних мугаммеданских религиозных сект с другими; но для знаменитых бойцов, разумеется, не могло быть меньшим удовольствием помериться силами с противниками, то есть такими противниками, как христианские константинопольские богословы. Таким образом, и в интересах религии, и по другим субъективным, но не менее сильным побуждениям богословские диспуты с константинопольскими учеными были для ученых мугаммеданских делом очень желательным. Вызов подобному-то прению и сделан был в то время, как Константин, возвращенный из его уединения, преподавал философию в придворном училище (именно в 851 г.). Мугаммедане прислали к грекам послов с такими речами: «Как вы, христиане, признаете одного Бога и в то же время разделяете Его на три и говорите, что это Бог Отец, Сын и Святой Дух? Если вы надеетесь ясно показать основательность своего учения, то пришлите к нам своих ученых мужей, которые, вступив с нами в прения, могли бы одержать над нами верх». Отказаться от подобного вызова, разумеется, было невозможно: если бы это и не значило признать себя побежденными, то, по крайней мере, именно так истолковали бы это противники. Конечно, греки могли бы требовать, чтобы диспут, если хотели его мугаммедане, имел место у них, в Константинополе; но посольство, как со всею вероятностью следует думать, было прислано не из какого-нибудь пограничного с империею мугаммеданского города и не от какого-нибудь из областных наместников или эмиров, а от самого багдадского калифа. Заявлять указанные требования этому последнему значило бы оскорбить гордость надменного владыки «правоверных», чего греки никак не могли желать, зная из множества горьких опытов его великое военное над собой превосходство и помня, в частности, свои поражения, понесенные незадолго перед тем временем (15). Итак, во дворце императорском собран был совет для решения вопроса, на кого возложить трудное посольство, и выбор пал на нашего Константина. Решили послать именно его, как замечали мы выше, нет сомнения, главным образом потому, что свою способность к подобным поручениям он наилучшим образом доказал в недавно бывшем споре с патриархом Иоанном. Очень много нужно было мужества, чтобы согласиться на путешествие, не столько потому, что велика была ответственность, сопряженная с ним, сколько потому, что всего можно было ожидать от такого свирепого деспота и такого ненавистника христиан, как калиф Джафар Матаваккил (16). Но Константин поставил целью своей жизни не самого себя, а именно самоотверженное служение обществу; отказавшись от всех прав на участие в благах и радостях этой жизни, он не находил иных побуждений бояться и самого крайнего, что могло с ним случиться, то есть мученической смерти, ибо принял поручение с совершеннейшей готовностью. «Рад — иду за христианскую веру,— отвечал он на вызов,— ибо что для меня слаще на этом свете того, чтобы жить и умереть за Святую Троицу?» Константину сопутствовал в качестве его помощника некто асинкрит (то есть секретарь) Георгий.

Когда Константин явился в столицу калифа, прежде всего пришлось вынести испытание его остроумию. Мутаваккил, желая предать иудеев и христиан всеобщему позору, между прочим приказал, чтобы на домах тех и других были повешены писаные или разные изображения демонов, обезьян и свиней (17). Так будущие оппоненты Константина, указывая ему на изображения демонов, висевшие на домах христиан, с насмешкой спрашивали: что, по его мнению, значит, что одни дома отмечены таким образом от других? Константин дал им такой ответ, который должен был заставить их раскаиваться, что предложили вопрос. «Я вижу,— отвечал он,— на дверях домов изображения демонов и думаю, что внутри домов живут христиане: демоны не могли жить с ними, бежали от них вон; а там, где нет знамений снаружи, демоны живут внутри домов, вместе с обитателями последних». Что касается до самих прений Константина с мугаммеданскими учеными, и богословских и не богословских, то автор Жития, не имевший никакой о них записи, не дает о них подробного отчета, а сообщает только отрывоч0ные сведения. «Видишь, философ, дивное чудо,— говорили Константину сарацинские богословы, желая показать ему превосходство мугаммеданства пред христианством,— божий пророк Мугаммед принес нам наше благовестие от Бога,— и все мы, сколь ни много людей обращено им, держимся одной веры, ни в чем ее не преступая, а вы, держащие закон Христа, вашего Пророка, один так, другой иначе,— как кому нравится, так и веруете». Сарацины говорили неправду; так же, как и у христиан, у них были свои еретические секты, только по мелочности вопросов, из-за которых возникали у них ереси, разделение не было у них так заметно, как у христиан. Но это последнее обстоятельство говорило вовсе не в пользу их Корана; оно показывало, что мелкое содержание Корана не дает места глубоким исследованиям. Константин предпочел ответить своим противникам несколько иначе, не указавши именно на эту разницу между их и нашим благовестием. Евангелие христианское, которого учение догматическое исполнено глубочайших таинств, а учение нравственное — величайших требований, он сравнил с морскою пучиною; Коран мугаммеданский, которого догматы не представляют глубины, недоступной обыкновенному человеческому разумению, и которого нравственные заповеди не более требовательны, чем собственное произволение каждого человека, он сравнил с мелким и узким ручьем. <...> «Так и надлежит быть, — говорил Константин,— чтобы в пучине морской совершались многие искания богатства (пусть припомнит читатель мнение древних, что на дне морских пучин лежат драгоценные камни) и вместе происходили жестокие кораблекрушения; но узкий ручей легко перескочить каждому: и взрослому, и ребенку». Что касается до прений о том главном вопросе, который был выставлен богословами мугаммеданскими в их вызове, то есть прений о догмате троичности, то автор, хотя говорит о них слишком кратко, выставляя Константина победителем, но не сообщает при этом ничего особенно замечательного. После догматов мугаммедане нападали и на нравственное учение Евангелия, указывая на несообразную будто бы его требовательность. «В ваших евангельских книгах,— говорили они,— писано, чтобы молиться за врагов, добро творить ненавидящим и гонящим, подставлять щеку бьющему, а вы поступаете не так: обиды, которые бы вздумал наносить вам какой-нибудь другой народ, вы отражаете оружием». Константин ответил вопросом: когда есть в законе две заповеди, то который человек совершенно исполняет закон: тот ли, который хранит одну заповедь, или тот, который хранит обе? Получивши ответ, что последний, он продолжал: «Кроме указанных выше, в наших евангельских книгах есть еще другая: «Больша сеа любви не может никтоже явити на сем житии, но да положит свою душу за другы». Мы храним,— заключил он,— и первую заповедь, но когда поднимаем оружие против врагов, то исполняем предписание этой второй, чтобы в работе и плену у неприятелей вместе с телами не погибли и души наших братьев». От вопросов богословских противники Константина переходили к вопросам текущей политики, именно — к тогдашним взаимным отношениям между сарацинами и греками, думая укорять поведение последних тем же их Евангелием. «Вы говорите, что, защищаясь от врагов оружием, вы поступаете по заповедям Евангелия, что этим спасаете души ваших братьев; но ведь что причиной наших войн с вами? То, что великому и могущественному измаильскому народу вы не хотите платить следующей с вас дани. А между тем Христос ваш давал дань и за Себя, и за вас. Так лучше бы поступать вам по этому Его примеру и этим последним способом спасать души ваших братьев. Немного и просим мы,— прибавляли мугаммедане,— только одного златника, и за это мы держали бы с вами вечный, крепкий мир». В объяснение последних слов мугаммеданских ученых нужно сказать следующее. При императрице Ирине (780—803), вследствие несчастной войны с сарацинами, греки обязались платить им ежегодную дань; преемник Ирины — Никифор (803—811) попытался было отказаться от нее, но, жестоко пораженный калифом, известным Гаруном-аль-Рашидом, должен был снова платить ее, и притом самым унизительным образом: вместе с тридцатью тысячами золотых монет ежегодной головной дани за всю империю он обязался давать как эту же, знаменующую рабство дань по три золотых монеты за себя самого и по стольку же за своего сына. Так эту именно постыдную дань, от которой по смерти Гарун-аль-Рашида грекам удалось избавиться, и разумеют противники Константина, когда говорят: «Немного и просим мы, только одного златника», то есть под одним златником они разумеют дань с головы императора; говоря: «одного златника», а не трех златников, они хотят сказать, что готовы теперь сделать грекам уступку. В речи мугаммедан звучали величайшее надмение и самая дерзкая насмешка, и Константин умел бы, если бы только мог, ответить им тою же монетой; к несчастью, для грека, не причастного слабости греческого хвастовства, не было никакой возможности оспаривать великое военное превосходство мугаммедан над своими соотечественниками. Константин постарался защитить честь своего отечества, по крайней мере, сколько можно было ее защитить. «Когда Христос жил на земле и платил дань,— отвечал он своим противникам,— тогда владычество было не измаильское, а римское, а следовательно, и не должно зазирать нас, римлян, что мы не желаем платить дани другому народу», то есть Константин хотел сказать: не всегда было так, как теперь есть; теперь мы стараемся только о том, чтобы не платить дани другим народам, но было время, когда мы сами собирали дань с других народов, когда вас, измаильтян, не было еще и в помине, а мы, римляне, располагали судьбами вселенной. Принужденный с не совсем сладкой мыслью о своей родине уступить своим противникам в одном, Константин скоро вознаградил себя в другом. Мугаммеданские ученые, видя перед собой представителя греческой учености, как очень естественно, желали воспользоваться случаем, чтобы решить интересный для них вопрос: какое взаимное качественное отношение между тою и другою ученостью? Поэтому, вовсе не ограничиваясь прениями с Константином об этих вопросах, для которых он был вызван, они задали ему формальный экзамен по всем наукам. Когда наш философ во всем оказался далеко выше своих экзаменаторов, последние, будучи слишком большого о себе мнения, спрашивали его: как это ты все знаешь? Вот тут-то пришло время похвалиться Константину своей родиной. Арабы знали науки без году неделя; между тем греки были исконными их обладателями, у них они получили свое начало и все свое развитие; поэтому совершенно естественно было всякому порядочному греческому ученому быть далеко выше ученых арабских. На это и указал Константин в ответ на вопрос своих противников. «Один человек,— отвечал он,— доставши немного морской воды, носил ее везде с собою и всем говорил: «Посмотрите, вот вода, которой нет ни у кого, кроме меня». Но встретил он один раз жителя поморья; на его хвастанья этот сказал ему: «Не сошел ли ты с ума, что носишься, как с дивом каким, с бутылкой протухлой воды? У нас целое море этой твоей воды». Так-то и вы,— объяснял свою притчу Константин,— вы немного усвоили себе просвещение и думаете, что имеете право гордиться; но все науки заимствованы вами у нас». Противники Константина едва ли до того были высоких о себе понятий, чтобы над греческим представителем науки рассчитывали одержать блистательные победы по всем частям этой последней, но, с другой стороны, и мысль, что грек в сознании своего только превосходства над ними удалится от них с чувствами торжества за свою родину, никак не могла быть для них очень приятною. Униженные в одном, они находили, что имеют достаточно чем бы обуздать радость торжествующего противника; их великое государственное могущество — вот в чем грекам было далеко тягаться с ними, и они не преминули позаботиться, чтобы Константин увез с собой надлежащее представление об этом последнем. Могущественный повелитель «правоверных» обладал великолепнейшими дворцами и несметными сокровищами, и мугаммедане позаботились, чтобы все это видимо было Константином во всей подробности. «Не находит ли философ,— с гордостью говорили они последнему во время осмотра,— не находит ли, что великая сила и многое богатство амермуны (верховного повелителя, владыки сарацинского) должны возбуждать удивление?» — «Правда,— ответил Константин,— но хвала и слава принадлежит Богу, Который сотворил все это и дал на утешение людям». В заключение всего автор Жития неожиданно сообщает следующее; «Сетнее (наконец) же на свою ся злобу обращьше, даша ему яд пити» (16). Как понимать эти слова? Разумеется ли тут какая-нибудь грубая шутка со стороны мугаммедан, устроенная с целью испытать предусмотрительность Константина, или они в действительности хотели отравить его? Мы предполагаем скорее первое, чем последнее, потому что из предыдущих речей автора вовсе не видно, чтобы между Константином и его противниками произошло что-нибудь очень худое, а думать, что мугаммедане хотели отравить Константина ни с того, ни с сего, конечно, было бы уже чересчур. В глухих речах автора об этом событии можно заподозрить некоторый умысел, именно — можно предполагать, что, выражаясь слишком неопределенно, он хочет придать делу гораздо больше значения, нежели какое имело оно в действительности. Как бы то ни было, только, по словам автора, «Бог милостивый рекый: аще и смертно что испиете, не имать вас вредити, избави того (Константина) и на свою землю здрава возврати пакы» (19). Это значит, что если хотели сыграть с Константином какую-нибудь грубую шутку, то он дался в обман, а если ему грозила действительная опасность отравления, то он успел принять какие-то меры к ее отвращению.

Rambler's Top100