Преп. Сергий / К началу

Карта сайта

 

Протоиерей АЛЕКСАНДР ШМЕМАН

ВВЕДЕНИЕ В ЛИТУРГИЧЕСКОЕ БОГОСЛОВИЕ

И не отступил еси вся творя дондеже

нас на небо возвел еси, и царство Твое даровал еси будущее...

(Литургия св. Иоанна Златоуста).

YMCA-PRESS

 

Посвящается памяти Архимандрита Киприана (Керна).
(+ 10. II. 1960).

 

ОГЛАВЛЕНИЕ

ВВЕДЕНИЕ : О задаче и методе литургического богословия.

Литургика и литургическое богословие. Историческая школа в литургике. Литургическое движение. Определение литургического богословия. Метод литургического богословия. Литургический кризис. Стр. 15

ГЛАВА 1. Проблема Устава.

1. Понятие Устава. Устав и Типикон. Устав и богослужебная практика. Проблема Устава: историческая и богословская. 2. Евхаристия и богослужение времени, как основная структура Устава. Проблема «времени» в богослужении 3. Две крайности. Стр. 41

ГЛАВА II. Проблема происхождения Устава.

1. Вопрос о происхождении «богослужения времени» в современной науке. Отрицание его изначальности (Дикс, Дюшен, Батиффоль и др.). Обратная теория (Дэгмор). Критика обеих теорий. 2. Иудейская первооснова христианского богослужения. 3. Смысл этой зависимости: старое и новое. «Литургический дуализм» иудеохристианства и его богословский смысл. 4. Сохранился ли он после разрыва с иудейством? Синаксис и Евхаристия. Первохристианское богословие времени, как постулат богослужения времени. 5. Проверка гипотезы: Евхаристия и День Господень. Часы молитвы, как первооснова суточного круга. 6. Пасха и Пятидесятница, как первооснова церковного года. Стр. 59

ГЛАВА III. Проблема развития Устава.

1. Неразработанность этой проблемы в науке. Наш подход к ней. Сущность Литургического развития после IV-го века и его причины. Вопрос о литургическом благочестии, как главном факторе литургического развития. Литургическое благочестие первохристианства. Прорыв «мистериального благочестия». Христианство и языческие мистерии. 2. Новое переживание богослужения и его причины. Мистика храма и храмостроительства. «Священные места». Появление «внешней торжественности». Изобразительность в богослужении. Переход от «эсхатологического» переживания богослужения к «освятительному». 3. Роль монашества. «Литургическая ситуация» раннего монашества. Богослужение и молитвенное правило. Место Евхаристии. Значение монашества в византийском литургическом синтезе. Стр. 105.

ГЛАВА IV.Византийский синтез.

Типикон, как синтез мистериальной и монашеской линии литургического развития. Три пласта Устава. До-Константиновский Устав. Суточный круг. Вечерня и Утреня. Их первоначальная структура. Псалмы, гимны и песни духовные. Седмица. День Господень. Суббота. Среда и пятница. Пост. Церковный год: Пасха и Пятидесятница. 2. Второй — «мирской» — пласт Устава. Источники. Песненное последование. Эволюция церковного пения и расцвет гимнографии. Ритуальный драматизм. Развитие праздников. Почитание святых. 3. Третий — монашеский — пласт. Включение молитвенного правила в устав Богослужения. Поклоны. Пост. Причащение 4. Путь синтеза: первоначальная поляризация и ее преодоление Возвращение монашества в «мир» и его роль в церковной жизни. Завершение Типикона. Лавра св. Саввы и Студийский монастырь. Уставы Иерусалимский и Студийский. Дальнейшая судьба Типикона. Общий смысл византийского синтеза. Стр. 169

 

 

ПРЕДИСЛОВИЕ.

Настоящая книга представлена была в качестве диссертации на степень доктора богословских наук в моей alma mater — Православном Богословском Институте в Париже. На защите ее 2-го июля 1959 г. оппонентами выступали профессора Института о. Николай Афанасьев и о. Иоанн Мейендорф. Их существенное согласие со мной, при расхождениях в ряде частных вопросов, имело для меня исключительно важное и радостное значение. Ибо выводы, к которым я пришел, дались мне не легко и не сразу. Я позволю себе привести здесь выдержки из речи, произнесенной мною перед защитой.

«...Я хотел бы, чтобы была понята та богословская и духовная перспектива, в которой написана эта книга. Я ясно сознаю, что в ней я касаюсь той сферы церковной жизни, которая в силу разных причин молчаливо признавалась неприкосновенной, защищенной своего рода «табу» — во всяком случае в Православной Церкви. Это сфера богослужения, литургической жизни, литургического опыта. Табу это восходит, если я не ошибаюсь, к митрополиту Филарету. Великий московский святитель, очевидно, ясно сознавал всю потенциально неограниченную силу аввакумовства в церковной среде, когда рекомендовал не прикасаться критически-богословствующему разуму к области церковного культа. Наше богословие до сих пор строго соблюдало это «табу». Каковы бы ни были его дерзновения в других областях, как широко ни пользовалось бы оно свободной, религиозно-вдохновенной критикой — этим неотъемлемым условием всякого богословского развития, дерзновение и критика останавливались у священного порога храма, замолкали при первых словах извечно совершающейся в нем литургической мистерии. «Удобее молчание» — и к этому молчанию призывало как чувство благоговения, сознание что здесь — «святое святых» Православия, так и мудрость житейская, знавшая, что прикасаться к сфере богослужения небезопасно, ибо в ней вся сила народной любви, народного благочестия, вся священная инерция религиозного чувства, уже давно скинувшего с себя опеку богословского анализа и оценки.

Перед теми, кто вдохновил меня на богословское служение в Церкви, перед моими учителями и собратьями в этом служении, я хочу и должен исповедать, что не из дешевого дерзания, не из дерзания ради дерзания, я нарушил это «табу», а из верности богословию и его подлинному признанию в Церкви. Так случилось, что с конца патристической эпохи богословие стало как бы исключительно интеллектуальной сферой церковной жизни, не только de facto, но и de jure отделенной от сферы благочестия и богослужения. И если с недавних пор стали все чаще говорить о том, что благочестие и богослужение имеют прямое отношение к богословию, как его питательный источник, как «закон молитвы», определяющий «закон веры», то еще не было открыто, прямо и твердо заявлено и о священном праве богословия стоять на страже чистоты богослужения, верности его своему признанию и назначению ибо, если богословие есть действительно раскрытие опыта Церкви в богоприличных, т. е. этому опыту соответствующих словах и понятиях, если, далее, опыт Церкви дан, сообщен нам, живет в нас, прежде всего, в тайне литургической жизни ее, то богословие должно, по необходимости стоять на страже и этого опыта, в меру своих сил и возможностей охранять его от засорения, искажения и извращения... Табу, о котором я только что говорил, больше не действует. На наших глазах совершается великий отход от Церкви. Подчеркиваю — не только восстание против нее демонических сил и духов злобы поднебесных, но именно размыкание человечества и Церкви.

В грохоте и шуме технологических революций, в мире, похожем одновременно и на сумасшедший дом и на леса какого то непонятного, грандиозного здания, общий план которого никому не понятен и которое все же строится, старые и привычные символы перестали доходить до человеческого ума, сознания, совести. Или, вернее, они стали только символами, лишились способности быть носителями силы, преображающей «реальность» и как бы естественно, непреодолимо, победоносно подчиняющей ее — эту реальность — Царству Божьему, всеобъемлющей цели, провозглашаемой Евангелием. Не случайно столько православных так любят символическое истолкование богослужения и этим истолкованием так легко удовлетворяются. Здесь, как в фокусе, находит свое выражение тот почти всеобъемлющий символизм христианского сознания, что пришел на смену исконному его и столь же всеобъемлющему реализму. Благочестивый, церковный человек наших дней может с отвращением и негодованием смотреть на ненавистную ему «современность», кишащую кругом него, или же, наоборот, он может добродушно не замечать, что мир отшатнулся от Церкви и по прежнему благословляет ставшую до конца чуждой христианству ткань истории. Он может быть по отношению к миру в состоянии злорадного апокалиптического пессимизма или же наивного, всепрощающего оптимизма. Все это ничего не меняет в его переживании Церкви... Оно ограждено, оно как бы «гарантировано» сложной, прекрасной, все-охватывающей сетью символов, удовлетворяющих его религиозное чувство и делающих его слепым и глухим по отношению к любой реальности. В том особом, единственном, ни на что не похожем, живущем своей собственной, от всего обособленной и ни от чего не зависящей жизнью, мире, который называется богослужением, реальность — всякая реальность, попросту исчезает, отрицается, растворяется. Ее нет. Богослужение к ней не относится, как не относится Пасха к случайной дате, на которую она падает в итоге сложнейших исчислений... Мы выходим из храма и мы находим и мир и все на той самой точке, на которой мы оставили их два часа до этого. Мы уходили и, вот, мы вернулись, кто с чувством исполненного «религиозного долга», кто с сожалением, что нужно снова окунуться в опостылевшую, трудную, злую жизнь. Да, возможно, с утешением, возможно с возросшей силой тянуть и дальше лямку. Но чуда обновления нет, и его не могло быть. Нет сознания, что вот — все началось снова, с начала, что все возвращено к исходному пункту, что мы в начале —— этом поразительном начале приблизившегося, открывшегося, дарованного, засиявшего дарами Св. Духа Царства Божьего... Чудо было в храме — закрытое, огражденное, таинственное: преложение даров, превращение хлеба и вина в Тело и Кровь Христовы, вечное, самотождественное, неизъяснимое чудо, скрытое от всех взоров в глубине алтаря, закрытое крыльями серафимов, мистическая реальность — к профанному миру, в нашем сознании, отношения не имеющая и иметь не могущая.

Для русского эмигрантского мальчика, много лет назад, с одинаковым усердием бегавшего во французский лицей и в православную церковь, и на всю жизнь плененного этим таинственно-прекрасным миром богослужения, разлад и разнобой двух этих жизней — литургической и реальной, был не предметом отвлеченных спекуляций, а самой что ни на есть живой действительностью, ежедневным, привычным опытом. Но с годами становилось ясно, что опыт этот не единичный, не случайный — вызванный ненормальностью эмигрантской, безбытной жизни — а опыт многовековой и общий, эмиграцией только очищенный от смягчавших его бытовых, житейских привычек и привычных, а потому и неприметных форм. С этим опытом, с этим вопросом я пришел к богословию и богословие только заострило их. Ибо, с одной стороны, каждым своим словом, каждым утверждением оно провозглашало тотальность христианской веры, всю ее космическую, все-охватывающую всеобъемлющую и все к себе относящую глубину и жизненность а с другой — как на единственный путь исполнения этой веры, этого замысла преображения и спасения указывало все на ту же Литургию, на Таинство великое и страшное, людям оставленное и заповеданное, как путь к Царству... Богословие ограждало от всех соблазнов дешевых перетолкований и модернизации христианства, подчинения его всевозможным «идеологиям» и «проблемам» переводу его на «современный» язык, приспособлений и вульгаризаций. Оно действительно учило видеть, ценить и любить только Истину. И оно, наконец, указало путь к разрешению вопроса - не «вперед в смысле «модернизации», и не «назад» — в смысле «реставрации», а в вечный и надвременный замысел богослужения, в искание в нем самом заложенного ответа. В конечном итоге то, что я хочу сказать, очень просто, хотя, может быть, простоту эту найти сейчас и не очень просто. А именно - что истинный замысел богослужения состоит не в символическом, а в реальном исполнении Церкви: новой жизни, дарованной во Христе, и что это вечное преложение самой Церкви в Тело Христово, ее восхождение — во Христе и со Христом — в эсхатологическую полноту Царства и есть источник всякого христианского делания в мире сем, возможности «поступать как Он»… Не система прекрасных символов, а возможность — в мир низводить тот поедающий и преображающий огонь, о котором Господь томился — пока он разгорится...

Оглавление
Rambler's Top100 ЧИСТЫЙ ИНТЕРНЕТ - logoSlovo.RU