APВ начало libraryКаталог

ГУМАНИТАРНАЯ БИБЛИОТЕКА АНДРЕЯ ПЛАТОНОВА


backgoldОГЛАВЛЕHИЕgoldforward


Христианизация русского народа

А) Вера

Церковь догматически, как царство Божие, как истинная жизнь в Боге, есть самоцель. Но церковь земная, воинствующая, историческая, кенотическая ставит себя в ряд других человеческих учреждений с их конкретными задачами и является организованной силой, борющейся за достижение поставляемых ею во времени, в истории определенных задач. И с этой стороны она подпадает наблюдению и суду истории для учета ее видимых "позитивных" достижений. Очертив, насколько хватило нам времени, общий строй главнейших сторон русской церкви за первый период ее исторической жизни, спешим ответить и на указанный вопрос: о плодах ее христианизующей деятельности за тот же самый период.

Первая вступительная задача ново устроенной на Руси церкви состояла в том, чтобы водворить в языческой душе русского человека новую христианскую веру. Выполнение этой задачи в своей первой стадии облегчалось существом языческих религиозных воззрений вообще. Новая религия принималась язычником с сравнительным удобством потому, что для него все религии были одинаково истинны, все боги одинаково реальны. Но потому же самому для него немыслима была и перемена веры, т.е. отрицание старой и принятие на место ее новой. Душе язычника свойственно было странное, на наш взгляд, совмещение или точнее подлепоставление нескольких вер. Сохранилось очень милое по своей откровенной наивности рассуждение балтийских славян-язычников, высказанное в первой четверти XII в., когда у них вводилось христианство. Вот оно: Nоbis соnsilium vidеtur ut Dеum сhristianоrum habеamus еt tamеn antiquоs dеоs nоstrоs nоn dimittamus еt juxta illius aram nоstris quоquе dus aram соnstituamus, ut еоs оmnеs paritеr соlеndо illum еt istоs paritеr habеamus prоpitiоs" (Aс. SS. Bоll, jul t. I p. 414). Точно также и на Руси в первое время после принятия христианства, хотя городские требища идольские были разорены, и служение старым богам было запрещено, но простые народные массы никак не могли стать такими дерзкими рационалистами, чтобы отрицать существование национальных богов, и, привыкая к христианскому Богу, вместе с тем благоговейно чтили и свои прежние святыни. Молитва в христианском храме не успокаивала пугливой мысли русского новокрещенца, и он спешил помолиться в овин, в хлебное поле, в рощу и к воде, чтобы не обидеть исконных покровителей его обыденной жизни, и приносил обычные жертвы на болотах и у колодцев. Период такого чистого и сознательного двоеверия, как обычное явление в народной жизни, судя по времени написания памятников, говорящих о нем, обнимал XI, XII, отчасти даже XIII в.

С течением времени под влиянием настойчивых преследований духовенства, суду которого подлежали преступления против христианской веры, и бесхитростной проповеди о том, что боги языческие это злые демоны, — отчетливая вера в старые божества померкла в сознании народном. Истолковывая новую веру сквозь образы старой, народ сам дал в руки духовенству способ депаганизации народно-религиозного сознания. А именно: через подмен нескольких языческих богов образами христианских святых (Перуна — образом Илии пророка, Волоса — св. Власия, Ярилы — св. Георгия). Эти боги как бы замаскировались и исчезли с горизонта народного мировоззрения. С утратой сознательной веры в прадедовских богов окончился первый период чистого двоеверия. Но христианству рано еще было торжествовать полную победу. В народном веросознании после утраты особых языческих богов оставалась еще нетронутой целая обширная область язычества. Это — весь тесно сросшийся с народным бытом культ языческий с системой годовых праздников, со множеством поэтически-символических обрядов. Сюда же принадлежали неискоренимые даже у цивилизованных народов и между тем характерно-языческие пристрастия: к разнообразным гаданиям о будущем и к привлечению сверхчеловеческой силы путем волшебства и чародейства. Таким образом, двоеверие сознательное сменялось бессознательным. При этом народное язычество как бы только возглавлялось христианскими верованиями и осложнялось христианскими таинствами и обрядами. Русские люди, вполне набожные христиане, открыто исповедывали веру в волхования и волхвов (напр., летописец о Всеславе Полоцком. Лавр. 1044 г.). В урочные времена справлялись языческие праздники с их непристойными игрищами и песнями, отвлекавшими народ от посещения христианских храмов. В семьях суеверные обряды старого языческого богослужения сохранялись во всей целости. Там по-прежнему ставились традиционные трапезы домашним божествам Роду и Роженицам, причем обряд относился ко времени Рождества Христова, и былые боги смешивались с образом Пр. Богородицы, родившей Христа. Вообще же период бессознательного двоеверия, продолжающийся в ослабленной форме в народе и до сих пор, хорошо всем известен и из истории литературы и из личных наблюдений над народной жизнью.

Таковы были результаты отрицательной деятельности церкви, направленной против старой языческой веры русского народа. Медленность успехов в этом миссионерском деле русской церкви зависела от скудости просветительных средств, находившихся в ее распоряжении: за исключением исключений в общем не было народных школ, не было книг, не было учителей. Темное полуграмотное духовенство нередко само не возвышалось над двоеверием народной веры. Автор одного обличительного поучения "о двоеверно живущих" вооружается против обычая освящать пиршественные яства по языческим обрядам и говорит, что "попове и книжницы — одни, видя деяния злая и слыша о них, не хотят учить, другие же и сами приобщаются им, допускают совершение языческого действа и едят моленное то брашно". Что касается положительной стороны дела, т.е. насколько народ ознакомлен был с самым религиозным учением христианства, то неутешительный пример даже настоящего времени дает нам основание предполагать в народе крайнюю скудость ясных понятий о христианской религии.

До сих пор мы имели в виду общую массу русского народа, далеко стоявшего от источников просвещения. Что же касается людей богатых, князей, передовых представителей русского духовенства и некоторых жителей крупных городских центров, имевших доступ к сокровищам книжной мудрости, то в их среде новая религия в большинстве случаев и принята была с полной сознательностью, как единая истинная вера, исключавшая все другие, и усвоена с достаточной полнотой и глубиной. Отметим только одну, если не характерную, то во всяком случае важную черту в христианском веропонимании русских книжных людей того времени. Именно, наряду с существенными признаками христианского веро- и нраво-учения, точнее — преимущественно пред последними, их внимание приковывали к себе и самые мелочные явления церковной обрядности, к области которой они стремились отнести еще массу бытовых казусов, почти не имевших никакого отношения к религии. Так, напр., в Ярославов Устав попадает стрижение бороды и головы, как церковное преступление. Вопрошание Кириково изобилует множеством недоуменных вопросов, в которых сквозит крайне обостренный взгляд на значение внешних мелочей в деле христианской религии, жизни и спасения; вопросы о пище здесь занимают одно из самых видных мест: можно ли есть рыбью кровь, мясо белки, тетеревину? За последнее сам епископ велел не давать причастия. Далее — во что можно одеваться? Вел. кн. Изяслав Ярославич задается вопросом о позволительности заклания в воскресные дни животных для пищи и о порядке соблюдения поста в среду и пятницу, когда на них упадают праздники. Последний вопрос спустя менее, чем чрез столетие явился темой горячих споров, занявших умы русских людей и иерархии, причем крайне строгое учение ростовского еп. Льва окрещено было громким именем "ереси". Во всех этих вопросах и спорах так и слышится дух того религиозного мировоззрения, на почве которого могли возникнуть неслыханные в истории христианства прения о сугубой аллилуйе и т.п. "христианских догматах". Чрезвычайное внимание к обрядным частностям людей книжных и лиц иерархических, единственных учителей и руководителей народных масс, поставление ими как бы знака равенства между существенными положениями христианского учения и всеми обрядовыми мелочами имело несомненное влияние на веропонимание простого народа и послужило тем малым квасом, который все смешение квасит. Грубый, материалистический взгляд недавних язычников на отношения между Божеством и человечеством охотно ухватился за цепь обрядовых предписаний, предложенных ему в качестве средств душеспасительных. Знак равенства между нравственной и обрядовой праведностью, поставленный пред лицом народа его руководителями, ввел в соблазн малых сих, и они, по естественной лености ума и сознания, надолго успокоились на упрощенном внешнем понимании христианской праведности. Вообще, это печальная ошибка, будто христианство должно быть преподносимо народу только с осязательной, обрядовой стороны. Наоборот, упрощая терминологию и формулировку, христианский катехет ни на градус не должен принижать самого смысла высоких основ спасительной религии до уровня низменных тенденций стихийного человека

Источники очень мало сообщают нам сведений о характере религиозности простого народа, но достаточно говорят о русских князьях и вообще об аристократическом меньшинстве, наиболее просвещенном и наиболее прочно "христианизованном". Набожность, измеряемая усердием к молитве домашней и общественной, к строению и благоустроению церквей и к некоторым другим делам внешнего благочестия, по-видимому сразу же сделалась довольно характерной чертой всех русских людей, хорошо усвоивших новую религию.

Летопись сохранила нам примеры необыкновенного прилежания к молитве. Из рассказа об убиении св. кн. Бориса видно, что он имел обычай ежедневно петь заутреню, и, вероятно, и другие службы дневного круга. Владимир Мономах в своем поучении к детям дает им с полной уверенностью в удобоисполнимости такое правило: творить молитву каждый день пред восходом солнца и вечером. Это было не отвлеченное наставление: так делал, по словам Мономаха, отец его и "вси добрии мужи свершении". Усердие к церковной молитве у князей и бояр облегчалось множеством домовых церквей и священников; по некоторым данным можно заключить, что и действительно они имели привычку к постоянному посещению богослужения. Отправляясь в поход, князья берут с собой священников. Командированный для усмирения бунта на севере ростовской земли боярин Ян Вышатич также имеет при себе священника. Игорь Святославич, кн. Новгород-Северский, очутившись в плену у половцев, просит, чтобы ему прислан был из отечества "поп со святою службою".

Усердие к построению храмов весьма рекомендует набожность древнерусских князей. Некоторые историки, поражаясь числом 600 церквей, сгоревших в 1124 г. в Киеве, заключают отсюда о беспримерной ревности князей к храмозданию. Между тем дешевые домовые церкви, каковые, главным образом, и разумеются в этом громадном числе, совсем не требовали для своего появления каких-нибудь особенных жертв и усилий со стороны людей состоятельных и даже строились не по мотивам чистой религиозности, а в значительной степени из житейского тщеславия. Странная грубость понятий наблюдается однако в отношениях князей к святыне храмов, столь усердно ими созидавшихся и украшавшихся. Среди своих междоусобных войн князья слепо верили, что небесные покровители их удела вместе с ними ревнуют о победах и обогащениях за чужой счет. Поэтому Богородица Владимирская украшается награбленной святыней из Богородицы Киевской, София Полоцкая — из Софии Новгородской и т.п. В 1066 г. Всеслав Полоцкий при взятии Новгорода унес из св. Софии колокола, поликандила и церковные сосуды. В 1171 г. войска Андрея Боголюбского захватили Киев и "грабиша", говорит летописец, "монастыри и Софию и Десятинную Богородицы: церкви обнажиша иконами и книгами и ризами, и колокола изнесоша вси, и вся святыни взята быша". В 1205 г. Черниговские князья, с помощью которых Рюрик Ростиславич отнял Киев у своего соперника, "митрополью св. Софью разграбиша, и Десятинную св. Богородицы разграбиша и монастыри вся, и иконы содраша, а иные поимаша, и кресты честные и сосуды священные и книги, то положиша все себе в полон". Во всем этом сказалась еще закваска узкого языческого политеизма, дробившего Божество и святыню на столько же враждующих лагерей, сколько создавала их человеческая история.

Очень полюбилось русским еще одно средство внешнего богоугождения — именно путешествия к свв. местам. Случаи таких путешествий нам известны начиная со времен преемника св. Владимира кн. Ярослава. В это время ходил на восток преп. Антоний. Тогда же хотел уйти в Иерусалим юноша Феодосий вместе с группой других странников. Вместе с игуменом Даниилом в нач. XII в. в святую землю путешествовала целая дружина русских людей. Во второй половине XII в., как узнаем из жития и хождения преп. Евфросинии Полоцкой, в Иерусалиме был особый русский монастырь Пр. Богородицы, основанный русскими монахами, вероятно, для приюта отечественных паломников, которые к тому времени чрезвычайно умножились. Дорога к Иерусалиму стала казаться русским людям настолько проторенной, что они по разным поводам давали зачастую обет сходить в святой Город, а для большего обязательства связывали себя клятвой (Вопрош. Кирика). Еп. Нифонт Новгородский находил, что стремление к паломничеству возросло до излишества и ко вреду государства отнимало от обычных занятий массу рабочих рук. Были и положительные злоупотребления благочестивым делом. По словам того же Нифонта, многие ходили по свв. местам только затем, чтобы праздно есть и пить: "того деля идет абы порозну ходяче ясти и пити".

Таким образом, русская церковь за время киевского периода успела создать общий тип русского человека, искренно привязанного к христианской религии, с усердием исполняющего дела внешнего богопочитания, но еще мало богословски сознающего основы исповедуемой им религии и, конечно, еще довольно густо опутанного старыми языческими суевериями.

Но этот религиозный примитивизм, при сердечной восприимчивости, не помешал церкви выполнить ту же христианизаторскую миссию и в прикладной, нравственной сфере. Перевоспитывая "догматическое" сознание масс, церковь перевоспитывала и их личную и общественную мораль. И в этой, может быть, труднейшей области ее достижения довольно эффективны

 

B) Нравственность (личная и общественная)

Русская церковь начала свою нравственно воспитательную миссию среди народа с первобытной языческой религией, нисколько не проникнутой началами нравственными. В отличие от религий, сложившихся под воздействием более или менее развитой философской мысли, каковы древнеперсидская, буддизм, конфуцианство, и проникнутых в известной степени моралью любви, самоотречения или по крайней мере юридической честности, религии первобытные, к которым принадлежат даже древнейшие религии греков и римлян, стоят ниже наших понятий о нравственном вообще и могут быть названы прямо безнравственными. В них боги являются покровителями сильных и коварных и служителями их страстей. Поэтому, как отношения людей к богам, так и людей между собой рисовались в них чисто корыстными, эгоистическими. Не даром Платон считал Гезиода и Гомера развратителями народа и говорил, что Гезиод прикован в аду к медному столбу, а Гомер повешен на дереве и обвит змеями за басни о богах. Свидетельства о низком уровне нравственных понятий в норманно-славянской религии русских вообще и о грубости нравов можно находить у арабских писателей. Ибн-Фодлан так изображает отношения торгового древне-русса к своим богам. Во время прибытия русских судов к якорному месту, каждый из них выходит, имея с собой хлеб, мясо, молоко, лук и горячий напиток, и приближается к высокому поставленному столбу, имеющему лицо, похожее на человеческое, а кругом его малые изображения. Он подходит к большому изображению, простирается пред ним и говорит: о, господине! Я пришел издалека и привел много девушек, столько-то соболей, столько-то шкур..., пока не перечислит все, что он привез с собой из своего товара. Затем говорит: этот подарок принес я тебе — и оставляет принесенное им пред столбом, говоря: желаю, чтобы ты мне доставил купца с динарами и диргемами, который купил бы у меня все, что я ему покажу; — после этого он удаляется. Если продажа будет затруднительной и время ее продолжается долго, то он возвращается с другим подарком во второй, в третий раз". Корысть и грубый расчет — вот мотив служения богам древнерусского язычника. В основе взаимных отношений полагались та же корысть и право сильного. Ибн Даста говорит, что "все руссы постоянно носят при себе пики, потому что они мало доверяют друг другу, и что коварство между ними дело самое обыкновенное; если кому удастся приобресть хоть малое имущество, как уже родной брат или товарищ начинает завидовать и домогаться, как бы убить его и ограбить". Что касается области плотской нравственности, то здесь царила такая необузданная животная чувственность, такое феноменальное "нестыдение" (по выражению летописца), "о которых не лепо есть и глаголати".

Ничего не может быть резче той противоположности, какую внесла в круг нравственных идей русского язычника церковь. Церковь раскрыла для него понятие греха и указала его даже в малейших, ни для кого невидимых движениях человеческого сердца, а над всем внутренним миром человека и над всеми частностями его внешнего поведения поставила Бога, как бдительного Судию. Мысль о неизбежном божественном суде производила необыкновенно сильное впечатление на пугливое воображение язычника и отрезвляющим образом влияла на его нравственное поведение. Такое именно психологическое значение идеи суда Божия выразилось и в сказании об обращении кн. Владимира, более всего пораженного картиной загробных страданий, и в древнем русском обычае помещать большое изображение страшного суда в задней части храмов. На примере того же кн. Владимира можно видеть, как принцип безжалостного эгоизма в отношениях к ближним под влиянием церкви уступал место принципу любви в ее доступной форме милосердия. Коварным образом убивший своего брата Ярополка и взявший себе его супругу, Владимир становится в христианстве в высокой степени чувствительным к людским страданиям: он, боясь греха, не хочет убивать даже злодеев и проявляет исключительно широкую благотворительность всем бедным и немощным. Проникнутый духом новой религии сын его Борис, вместо того, чтобы по языческому обычаю воспользоваться сочувствием к нему киевлян и войска и прогнать Святополка из Киева, охотно признает его старшинство, а затем мученически погибает от руки неблагодарного брата. Наконец разрыв с чувственностью, как необходимое требование христианской нравственности, точно также выразительно сказался на личности крестителя русской земли. Летопись передает нечто чудовищное о женолюбии Владимира-язычника, именно говорит о 800 его наложниц и кроме того еще прибавляет, что Владимир "бе несыт блуда, приводя к себе мужеския жены и девицы растляя". Является невольно сомнение в вероятности цифры, говорящей о таком непомерном сластолюбии. Под наложницами здесь скорее всего разумеются те военнопленные невольницы, какие составляли обычный предмет торговли русских князей и в то же время находились в полном распоряжении их владельца. При себе их Владимир мог держать в таком большом количестве и не для себя только лично, а и для своей дружины, которой поблажал всячески. Во всяком случае, в поведении Владимира в этом отношении было что-то выдающееся: монах Иаков влагает в уста ново просвещенному князю такую фразу — "акы зверь бях, много зла творях в поганстве и живях яко скоти наго", а Титмар Межиборский прямо выражается о Владимире, что он был fоrniсatоr immеnsus еt сrudеlis. Однако, несмотря на свой 30-летний возраст, Владимир нашел в себе столько нравственного героизма, чтобы совершенно отстать от своей крайней распущенности. Но он еще ни в каком случае не представлял собой аскета. Нашлись все-таки вскоре по крещении русской земли пылкие идеалисты, хотевшие во всей возможной полноте осуществить идею отвержения плоти, той тяготившей христиан плоти, которой всецело жило прежнее язычество. Это — Киево-Печерские подвижники...

Правда, все указанные и им подобные примеры столь успешных нравственных влияний церкви говорят только о редких единицах, а не о всей массе русского народа, но практически было дорого то, что эти примеры стали для массы конкретными воплощениями новых христианских идеалов, и если вообще еxеmpla trahunt, то для простых русских людей, непривыкших к отвлеченному мышлению, близкие национальные образцы добродетелей и в особенности служили могущественными нравственно-воспитательными уроками. Князья старались подражать в милосердии своему славному прадеду. Образ неповинных страдальцев Бориса и Глеба, положивших душу свою ради мира общественного, и нежелание походить на бесчестного убийцу их, Святополка, не раз удерживали князей от междоусобной вражды и кровопролитий. Что же касается идеальных образцов монастырских добродетелей, то на них было обращено исключительное внимание русского народа, в них была усмотрена вся полнота христианской святости и едва ли не единственный прямой путь спасения. Помимо того, что христианство принесено к нам было в ярком аскетическом освещении, это произошло и потому, что недавним язычникам, всецело жившим интересами земли и своего тела, резче всего бросился в глаза как раз противоположный дух новой религии; в отрицании плоти они в осязательной и доступной для себя форме почуяли новый, противный прежнему, характер христианской нравственности и, не постигая других сторон евангельского подвига любви, в телесном аскетизме усмотрели всю сущность христианского спасения, чрез него поняли все христианство. Невыгодной стороной такого монастырского понимания христианской нравственности явилось то, что мирская христианская жизнь у русских осталась без своего полного нравственного идеала. Не было такого готового идеала и в русском светском обществе, который бы служил дополнением идеалу монастырскому, на подобие западноевропейского рыцарства, с его культом личной чести, уважения достоинства в другом человеке и поклонения женщине. Таким образом, мирской русский христианин очутился в довольно отчаянном положении. Он чувствовал как бы роковую невозможность быть настоящим христианином. Он был женат, заботился о приобретении средств к содержанию своей семьи, чувствовал потребность развивать в соответствующей деятельности свои природные дарования и, наконец, отдыхать среди каких-нибудь жизненных радостей и развлечений. Между тем аскетический идеал требовал от него только умерщвления плоти, отвращения от житейских радостей, презрения к женской красоте, а чрез это и презрение к женщине вообще. Этот восточный мотив особенно резко развивался в статьях "о злых женах" (напр., в сборнике "Пчела"). Против такой крайности, как увидим ниже, сама же церковь боролась, внушая высший христианский взгляд на достоинство женщины. Во всяком случае яркая проповедь аскетизма и отсутствие учения о мирской христианской морали создавали у чутких людей разлад в их совести и порывы к тому, чтобы хотя перед смертью формально принять монашеское пострижение. Характерно это томление совести древне-русского мирянина выражено в Ипатьевской летописи в рассказе о вел. князе Ростиславе Мстиславовиче (1168), том самом князе, которому духовник поп Симеон воспрепятствовал в конце концов надеть черные одежды. Ростислав часто говаривал Печерскому игумену Поликарпу: "поставь мне, игумене, келью добрую; боюсь я внезапной смерти... хотел бы я освободиться от маловременного суетного сего света и мимо текущего и много мятежного жития сего". Поликарп благоразумно, но не вполне последовательно с точки зрения господствующего взгляда на спасение, отговаривал князя от его намерения. "Вам, говорил он князю, Бог так велел быть: делать на этом свете правду, в правду суд судить и держаться раз принятой присяги". Но последовательный ученик тех же монахов — князь не мог сделать игумену этой беспринципной с его точки зрения уступки и настаивал на своем: "Отче, возражал он, княжение и мир не могут быть без греха, а я уже не мало был на этом свете и хотел бы поревновать, как все правоверные цари пострадали и получили награду от Господа Бога Своего, как святые мученики пролили кровь свою и восприняли венец нетленный, как отцы святые, удручивши тело свое постом и узким и тесным путем ходя, достигли царства небесного, как, слышал я, говорил и сам правоверный царь Константин, что если бы знал он насколько честен лик иноческий, восходящий к престолу Божию без доклада ("бес пристава"), то снял бы венец и багряницу..." Прежде полагали, что против исключительного господства монастырского идеала спасения в до-монгольское время высказывался Владимир Мономах. С легкой руки проф. Порфирьева, в поучении Владимира Мономаха читали такое место: "Милость Божия заслуживается не одиночеством, не чернечеством, не голодом, как иные терпят, но делами милости и любви". Новейшая критическая проверка дала другой результат; мысль Мономаха оказывается такова: можно и в миру спастись, если уж для нас трудно н отшельничество и монашество и пост, путем которых спасаются другие добрые люди. (Шляков. О поучении Влад, Мономаха, СПБ, 1900 г., с. 93 и 110).

Понятно, что мирская жизнь, оставшись без идеала, туго прогрессировала в нравственном отношении, ослабляемая отчаянным сознанием невозможности не уступать влекущим прелестям мира. А грубые языческие пороки были велики и требовали вековых исправительных условий. Если не более, то во всяком случае не менее других народов русские были преданы пороку пьянства. О русских язычниках Ибн-Фодлан свидетельствует, "что они предаются питью вина неразумным образом и пьют его целые дни и ночи; часто случается, что они умирают со стаканом в руке". При перемене веры русские по сказанию выставляют conditio sine qua non — дозволение "пити". И впоследствии, как изображает преп. Феодосий, русское пьянство доходило до крайностей: "одни, по его описанию, ползают на коленях, будучи не в состоянии стоять на ногах, другие валяются в грязи и навозе, ежеминутно готовые испустить дух".

Грубое нарушение седьмой заповеди было другим печальным наследством русских нравов от времен язычества. Так, наложничество былых русских работорговцев с своим живым товаром перешло в такие же отношения древне-русских бояр и вообще господ к своим рабыням-холопкам. Ярославова Правда считается, как с явлением вполне обыкновенным, с рождением господами детей от рабынь. В простом народе не одно столетие царил обычай многоженства и самая беспорядочная легкость разводов. Сношения молодых людей казались настолько неустранимыми, что еп. Нифонт, на вопрос Кирика об условиях их причащения, выставляет не требование совершенного воздержания, а лишь воздержания в продолжении 40 дней пред причастием (!). Кроме этого вечный человек-зверь и в данное время дает о себе знать. Зверские поступки этого рода (ослепление князя Василька, убийство Игоря Ольговича и т.п.), еще не так сравнительно прискорбны, как прискорбны случаи жестокости, имеющей вид узаконенного наказания, потому что жестокие законы несомненно ожесточают нравы. Еще более прискорбно, когда в жестокостях повинны лица, которым это приличествовало всего менее, именно епископы. Мы уже упоминали о страшной казни, которой подверг митр. Константин Ростовского архиепископа Феодора. Еще ранее этого Новгородский еп. Лука Жидята также поступил с своим холопом Дудиком. Дудик оклеветал в чем-то Луку и подверг его чрез это суду митрополита и трехлетнему заключению в Киеве. Но за то, когда епископ снова возвратился в Новгород на кафедру, то приказал Дудику урезать нос и обе руки, после чего тот убежал к немцам.

Приведенными иллюстрациями мы стараемся определить степень воздействия церкви на личную нравственность, указать на ее достижения и на ее неудачи. Есть основания подозревать, что в только что указанных случаях дурным примером послужило византийское законодательство, в котором, при всем его формальном совершенстве, хранились, однако, остатки варварской жестокости. Древнерусская национальная система уголовных наказаний обыкновенно била виноватого только по карману и потому отличалась значительной мягкостью. Между тем в перенесенной к нам славянской компиляции из византийских законов, известной под именем "Закона судного людям", встречаемся с урезанием носа, как наказанием за прелюбодеяние с черноризицей, за связь с замужней женщиной и даже за женитьбу на куме. Впрочем, это единственная темная струйка, переданная нам византийским законодательством; во всех других отношениях последнее сделалось в руках представителей русской церкви крупным средством для проведения начал христианской нравственности в русскую жизнь.

Церковь в истории, кроме прямых нравственно-воспитательных влияний на совесть каждого отдельного ее члена, известна и своим мощным преобразующим влиянием на нравственность общественную, в связи с универсальным воздействием ее на всю жизнь человечества, на всю цивилизацию и культуру. Применим эту мерку к русской церкви. Великодушно призванная княжеской властью к содействию в гражданском законодательстве и вообще в строении земли русской, церковная иерархия тем самым поставлена была в наилучшие условия для христианизации русского общества. И она действительно успела провести в законодательство и жизнь несколько благодетельных влияний, в которых историк найдет осязательное доказательство выполнения церковью своего идеального служения обществу.

Так прежде всего обстояло дело с переустройством древнерусской языческой семьи на новых началах. Церковь уничтожила многоженство и приступила к устроению положения женщины, как жены и матери, согласно с духом христианской семьи. Первым препятствием на пути к этому делу лежал языческий пренебрежительный взгляд на женщину, опасный тем более, что он находил себе некоторую поддержку в крайних аскетических воззрениях переводной византийской литературы. Савва, совопросник еп. Нифонта, допрашивает его: можно ли служить священнику в одежде, в которую вшит женский плат? Епископ озадачивает совопросника принципиальным вопросом: а разве женщина погана? "В этом коротком диалоге", — говорит Ключевский, — "вся история борьбы церковной иерархии с русским обществом за женщину". Последнее, помня принижение женщины в языческой семье, с сомнением спрашивало: не погана ли женщина? Первая, проводя христианский взгляд на семью, правилами и поучениями отвечала: нет, не погана. В борьбе с принципиальным предубеждением русских людей против человеческих прав женщины церковь привнесла в законодательство о браке и семье целый ряд целесообразных предписаний.

Для возвышения нравственного достоинства выходящей замуж девицы прежде всего необходимо было признать за ней свободную личную волю, свободное произволение на брак. И церковь положительно восстает против языческого умыкания невест, заменяя его свободным сговором, закрепляемым обручением. Добрая воля невесты в деле заключения брака особенно ярко оттеняется в Церковном Уставе Ярослава. Здесь читаем такого рода статьи:

1.      "если девица захочет идти замуж, а отец и мать не отдадут ее, и после этого она что-нибудь сделает над собой, то митрополиту обязаны заплатить пеню отец и мать, а также и отрок".

2.      "если девица не захочет идти замуж, а отец и мать выдадут силой, и она что-нибудь сделает с собой, то отец и мать должны заплатить пеню митрополиту, а также они должны заплатить исторь", т.е. убытки семье мужа, давшей за нее вен.

Личная свобода женщины, гарантированная церковными законами в момент заключения брака, под воздействием той же церкви расширялась и в сфере взаимных отношений мужа и жены. В языческую пору русской жизни жена составляла полную принадлежность мужа, его рабыню. Между тем, идеал христианской семьи требовал для жены положения свободной советницы мужа. Чтобы превратить жену из имущества мужа в его советницу, нужно было ее самое сделать субъектом имущественного права. Этим утверждалась ее личная свобода и известная степень гражданского равноправия с мужем. Есть документальные намеки, дающие основание предполагать, что еще до всеобщего крещения Руси русские женщины, по крайней мере знатного происхождения, начали приобретать себе право на раздельное от мужей имущество. Но несомненно, что только с принесением к нам византийского Номоканона, ясно проводящего этот принцип раздельности, русская женщина окончательно приобрела указанную частичную имущественно юридическую эмансипацию. Церковь и наблюдала за раздельностью имущества супругов: по уставам первых князей она разбирала тяжбы между мужем и женой "о животе", т.е. об имуществе. Начало особого имущества полагалось приданым, и Слово Даниила Заточника говорит о приданом, как уже установившемся факте русской жизни.

Наконец, в случае смерти мужа, церковь, опираясь на независимое имущественное положение (жены) вдовы, старалась укрепить ее авторитет, как наследницы семейного главенства мужа и воспитательницы своих детей: второй брак такой вдовой детной матери не одобрялся, как измена высокой обязанности вдовы — быть исключительно преданной строению и воспитанию осиротевшей семьи. Русская Правда выделяет детной вдове известную часть из имущества мужа только под условием невступления ее во второй брак, мотивируя свое постановление таким выражением: "обругала убо первого мужа вторым браком", что представляет довольно близкий перевод одной фразы из византийских законов, т.е. свидетельствует о проведении этого закона представителями церкви.

Таким образом церковь систематически содействовала возвышению женщины, как полноправной личности, и тем возвышала нравственную атмосферу всей русской семьи.

К чести русской церкви следует сказать, что она даже за краткий сравнительно период (киевский) своего существования успела не только провести в гражданское законодательство несколько новых положительных норм, но и сумела ослабить и переработать сообразно с своим духом такого рода отрицательные установления русского права, которые прочно срослись с основами государственной и общественной жизни и однако противны были христианским началам, а именно: ростовщичество и холопство. Церковь, не призванная в данной сфере к прямой законодательной деятельности, проявила здесь свое влияние косвенным путем. Она боролась против зла своим духовным оружием — словом обличения и наставления, направленным к совести отдельных граждан, как членов церкви. Древне-русские поучения и духовнические наставления полны резких порицаний ростовщиков и рабовладельцев. Каковы же результаты?

Русская Правда устанавливает законный размер годового роста в 50%. При Владимире Мономахе действие этой статьи было сильно ограничено: было дозволено брать такой процент только в течение двух лет. Когда, таким образом, взятый процент сравнивался с суммой долга, то кредитор не имел уже права брать каких-либо дальнейших процентов и ждал только возвращения занятой суммы. Если же он осмеливался взять 50%-ный рост в третий раз, то, по закону, лишался права требовать уплаты самого долга. Помимо внутреннего характера такого узаконения, явно обличающего в себе христианские побуждения, для него действительно находится прямой источник в византийском "Прохироне".

Крупную победу одержала церковь и в борьбе с холопством. Особенную крепость институту рабства придавала его неделимость, т.е. отсутствие в нем переходных ступеней от безусловной зависимости раба от владельца — к условной и ослабленной. В греко-римском мире рабство крепко было своей неделимостью, между тем на Руси появилось именно такое разнообразие степеней в сословии холопов, облегчившее разложение и уничтожение холопства. Историки главной виновницей дробления и разложения холопства признают церковь: "Холопская неволя таяла под действием церковной исповеди и духовного завещания. Рабовладелец добровольно, ради спасения души, смягчал свои права или даже поступался ими в пользу холопа. Личные проявления человеколюбия входили в привычки и нравы, которые потом облекались в юридические нормы". Таким путем церковь, соображаясь с положениями византийского законодательства и свободно применяя их к условиям русской жизни, повлияла на установление в русском гражданском праве изучаемого периода нескольких случаев обязательного дарового отпуска холопов на волю:

1.      раба, прижившая детей с своим господином, обязательно освобождалась после его смерти вместе с прижитыми детьми, причем в Церковном Уставе кн. Всеволода заповедуется даже выдавать таким детям часть из имущества прижившего их господина;

2.      свободный человек, совершивший насилие над чужой рабой, этим самым подпадал под обязательство сделать ее свободной, т.е. обязывался выкупить ее на волю;

3.      холоп или раба, которым причинено увечье по вине их господина, выходили на волю.

Кроме этих случаев церковь всячески старалась облегчить холопам возможность выкупа на волю. Наставления духовникам для исповеди мирян сильно вооружаются против различных видов барышничества челядью (когда корыстные господа с выкупающихся рабов брали плату, высшую по сравнению с условленной при продаже свободы) и настаивают на дозволительности только определенных и облегченных выкупных цен (Рус. Ист. Биб., т. VI, с. 836-46).

Итак, русская церковь, выполняя свое высокое назначение, перевоспитывая своих членов духовно-нравственно, не ограничилась при этом только влияниями на их индивидуальный душевный строй, но, как и следовало того желать и ожидать, содействовала и переустройству общего гражданского порядка на христианских началах.

Русская церковь, перевоспитывая русский народ в духе нового, ею дарованного ему православного миросозерцания, тем выполняла свое прямое назначение, сваю апостольскую миссию. Но универсальный, по существу теократический характер христианского миросозерцания глубоко влиял решительно на все стороны русского бытия. И историку культуры можно развернуть многогранную картину христианизации русской культуры.

Позволим себе ограничиться здесь указанием косвенных преобразующих влияний церкви в нескольких областях.

1.      Прежде всего церковь воспитала и укрепила своей санкцией авторитет государственной власти и возвысила назначение самого государства.

2.      Насадила просвещение, ибо книжность, искусства и науки — естественные спутники церкви.

3.      Церковь углубила и усилила исторически создавшееся разобщение русского народа с чужеземцами, в частности с народами западно-европейскими, "латинскими".

 

Воспитание власти государственной

Прежде всего церковь принесла, неведомую русским язычникам, идею богоустановленной власти. Прочнее этого фундамента для опоры авторитета власти трудно представить что-нибудь другое. Уже первые епископы русские внушают кн. Владимиру по поводу предстоявшей казни злодеев следующее: "ты поставлен еси от Бога на казнь злым, а добрым на милование". Митр. Илларион в речи, произнесенной пред сыном Владимира, Ярославом, говорит: "добр же зело и верен послух сын твой Георгий, его же сотвори Господь наместника по тебе твоему владычеству". Владимиру и Ярославу, как единовластным правителям русской земли, было еще легко усвоить эту идею, но потом, при удельных междоусобиях фактический порядок вещей не только не благоприятствовал, но и прямо препятствовал ее усвоению: слишком была явной среди всеобщей путаницы роль случайных обстоятельств и грешной человеческой воли. Однако духовенство продолжало проповедь в прежнем направлении. Митр. Никифор в своих посланиях к Владимиру Мономаху писал, что князья "избрани бысте от Бога и возлюблени бысте Им". И русские князья действительно прониклись этой идеей, хотя и понимали ее несколько грубовато. Так, напр., князья половецкие говорят Глебу Юрьевичу: "Бог посадил тя и князь Андрей на отчине своей и на дедине", т.е. избрание Божие представляют в виде конкретной силы, действующей в ряду других конкретных факторов, создающих власть, и в том же самом смысле.

Наряду с проповедью идеи богоустановленной власти, духовенство усиленно учило и принципу почитания всяких властей. В поучении, известном с именем Луки Жидяты, читаем: "Бога бойтесь, а князя чтите". В одном сборнике XII в. дается наставление "буди боязнив пред царем, готов в повелении его". Поучение XIII в. (Слово св. отец како жити крестьянам) гласит: "наипаче же своему князю приязнь имей, а не мысли зла нань. Глаголет бо Павел апостол: от Бога власти всяки устроени суть: Бога ся бойтесь, а князя чтите. Аще бо властем кто противится, Божию суду повинен есть, повелению бо противится Божию".

На этом проповедь не остановилась. За идеей божественного происхождения власти стали внушать идею ее богоподобия и обоготворения. Так. напр., летописец по поводу убиения князя Андрея Боголюбского, к словам ап. Павла о властях делает следующее пояснение: "естеством бо земным подобен есть всякому человеку цесарь, властию же сана яко Бог".

Из идеи божественного происхождения и авторитета власти делалось два вывода. Во-первых, если дарование власти дело Промысла, то добиваться ее насильно нельзя. Летописец замечает по поводу убиения Бориса и Глеба о Святополке: "помыслив высокоумием своим, не ведай, яко Бог дает власть, ему же хощет; поставляет бо царя и князя Вышний, ему же хощет, даст". Во-вторых, богоустановленностью предопределяется и санкционируется и качество власти, каково бы оно ни было. О хороших властителях не возникает сомнения: они воздвигаются Промыслом на благо людей, но и худые имеют также свое назначение свыше: они попускаются Богом в наказание за наши грехи. В Святославовом Сборнике 1075 г. в ответах Анастасия Синаита так развивается эта мысль: "Да добре се ведомо, яко ови князи и царие: достойны таковыя чти, от Бога поставляются; ови же паки, недостойни суще... по Божию попущению или хотению поставляются..." "Егда узришь недостойна кого или зла царя, или князя, или епископа, ни чудися, ни Божия Промысла потязай, но разумей и веруй, яко противу беззаконием нашим тацем томителем предаемся".

По отношению к самой власти из той же идеи делался вывод об ее ответственности не только пред людьми, но и пред Богом. В предисловии к Русской Правде говорится: "послушайте и внушите вси судящии земля, яко от Бога дастся вам власть и сила от Вышняго. Давый бо вам власть Бог истяжет скоро ваши дела и помыслы испытает, яко служители есте царствия, ти не судисте право". Ближайшее значение для церкви имела выводимая из той же посылки идея ответственности гражданской власти за интересы чисто-церковные. Князю вменялось в обязанность, как верховному попечителю церкви. хранить чистоту веры и ограждать православный народ от соблазнов. В послании к Владимиру Мономаху митр. Никифор пишет: "соблюдено ти се будет (т.е. долгоденственное княжение), аще в стадо Христово не даси волку внити, — но сохраниши предание старое отец твоих"; князьям следует, "яко от Бога избранном и призванном на правоверную веру Его, Христова словеса разумети известно; и основание церковное твердое да ти будет основание, яко же есть святые церкве, на свет и наставление порученным им людем от Бога". Такой проповедью церковь сама воспитывала опекуна над собой, с которым ей впоследствии пришлось считаться.

 

Насаждение просвещения

Крупнейшим фактом, сопровождавшим устроение на Руси официальной церкви, было введение просвещения. Просвещение — не случайный результат влияния церкви; оно неизбежный ее спутник, хотя этим еще не предопределяется высота его уровня. Св. Владимир, когда вводил на Руси христианство, то вместе с переменой веры более всего заботился о превращении своего народа в просвещенную, культурную и блестящую нацию по подобию Византии. Владимир ведет с греками войну, добивается их союза, родства с императорами и только тогда крестит свой народ. Для одной перемены веры это было бы излишне: иерархия, хотя и не высшего ранга, охотно бы явилась из Греции, церковная утварь и разные другие драгоценности могли быть куплены за деньги. Но Владимир хотел не того. Ему было нужно, чтобы греки, породнившись с ним, преодолели отвращение к русским, как к варварам, перестали скупиться — уделить нам часть своих культурных благ, возымели усердие учить нас наукам и искусствам, открыли нам, так сказать, "профессиональную тайну" своей образованности. Из Корсуня Владимир, вместе с церковными святынями, перевозит в Киев и несколько бронзовых статуй, торопясь видеть свою столицу похожей на просвещенную царицу Босфора. Как только произошло крещение киевлян, Владимир немедленно "послав, нача поимати у нарочитые чади дети и даяти нача на ученье книжное", т.е. задался целью дать настоящее просвещение детям высшего сословия. Он надеялся, что младшее поколение аристократии, пройдя полный цикл наук, необходимых для образованного человека того времени, будет надежным проводником просвещения и для всего русского народа. Но расчеты Владимира были довольно ошибочны. Культурность и любовь к просвещению не даются сразу, а наростают и копятся в нациях веками и тысячелетиями. Добровольной охоты учиться у русских еще не было. И родители, и дети одинаково смотрели на школу и науку, как на злые мытарства. Набирать в науку приходилось насильно. Матери плакали о своих сыновьях, как об умерших. Нужны были особенно благоприятные условия для того, чтобы столь недружелюбно встреченное вельможной русской аристократией дело школьного просвещения не погибло. К сожалению, усвоенная от греков постановка школьного обучения не рассчитана была на принудительность, необходимую для варваров, и была плодотворной только в культурной стране, где образование рассматривалось, как положительное благо. Именно, в Византии не было подобных нашим государственных школ с определенными программами. Учительство было свободной профессией. Свободные частные учителя учили у себя по домам (или даже в особых школьных помещениях) свободно приходивших к ним лиц столько времени и стольким наукам, сколько те хотели. Государственной школы с официальными правами, с однообразной обязательной программой не существовало. Между тем, у нас на Руси только такая организация школ и могла бы обеспечить сохранность известного уровня просвещения. А без этого, — частные греческие учителя, вызванные при Владимире для обучения детей русской аристократии, столкнувшись с враждебным отношением учащихся и родителей к науке, не имели средств и охоты выдержать в своем преподавании нормальную программу общего образования. Не получая нравственного поощрения за свой благородный труд, они естественным образом опустили руки, не преодолели инерции русской некультурности и, сообщив надлежащее образование лишь немногим единичным талантливым лицам, низошли в своей деятельности до обучения простой грамотности. К грамотности, в конце концов, и свелось все наше русское просвещение за целый ряд веков. Вина такого печального результата широких начинаний св. кн. Владимира падает на нас самих; очевидно мы сами были неспособны заинтересоваться наукой и упустили это сокровище, предложенное нам греками, из своих рук. Проф. Голубинский особенно резко настаивает на этом выводе, и характеристикой русского просвещения до-монгольского периода, так же, как и последующего московского, считает простую грамотность. Господствовавший до него научный взгляд, напротив, держался более высоких представлений о до-монголъской образованности. И до сих пор этот вопрос является в науке живым и спорным. Оптимистический взгляд на до-монгольское просвещение находит опору в свидетельствах, извлекаемых из "истории" В.Н. Татищева. Но после беспощадной критики этих свидетельств со стороны Голубинского, им приходится дать решительный "отвод" в спорном вопросе. Татищев был историк старого времени, когда не казалось особенно противным правилам научной этики смешивать свои личные мнения и догадки с объективными документальными данными. Поэтому он наполнил свою историю массой произвольных измышлений и субъективных догадок, составленных на основании каких-нибудь незначительных намеков летописей. Как представитель вольнодумной эпохи Петровских реформ, он руководился при этом тенденциозными целями. В частности, в вопросе о просвещении он старался показать, на основании истории, просветительные заботы светской княжеской власти, и, наоборот, неблагосклонное отношение к наукам духовного сословия. Например, в летописи под 1080 г. о дочери Ярослава Анне сказано: "совокупивши черноризицы многи, пребывала с ними по монастырскому чину". У Татищева это известие получает такой вид: "собравши младых девиц, неколико обучала их писанию, також ремеслам, пению, швению и иным полезным им знаниям". Что это женское учебное заведение, вместо монастыря, сочинено Татищевым, с целью тенденциозного поучения современников, видно из добавления, каким он сопровождает свое сообщение: "достойна сия Анна великая и достохвальная именована быти, и дай Бог, чтоб мы такую Анну еще иметь могли". Если летопись под 1093 г. по поводу смерти Всеволода Ярославича говорит: "излиха же любяше черноризцы и подаянье требоваше им", то у Татищева это значит: "много в монастыри и церкви на училища подаянья давал", потому что для приверженца петровских реформ жертвы на монастыри и церкви помимо просветительных целей казались совсем непочтенными поступками. О Константине Всеволодовиче Ростовском Лаврентьевская Летопись сообщает, что он "часто чтяше книги с прилежанием, заповедуя и детям своим книжного поучения слушать" и что, одаренный от Бога мудростью Соломоновой, он "всех умудрял телесными и духовными беседами". У Татищева это изображается так: "великий был охотник к чтению книг и научен был многим наукам; того ради имел при себе и людей ученых, многие древние книги греческие ценою высокою купил и велел переводить на русский язык. Многие дела древних князей собрал и сам писал, також и другие с ним трудились"; "он имел одних греческих книг более 1000, которые частью покупал, частью патриархи, ведая его любомудрие, в дар присылали". О князе Романе Ростилавиче Смоленском (1180 г.) летопись говорит только, что он был "всею добродетелью украшен, страха Божия наполнен, нищия милуя, монастыри набдя". Но так как для Татищева "добродетель" прежде всего заключалась в учености и "набдение монастырей" имело смысл только при их просветительной деятельности, то он и переделал это краткое летописное известие по своему вкусу. Получилось — "что Роман Ростиславович был вельми учен всяких наук" и "к учению многих людей понуждал, устрояя на то училища и учителей, греков и латинистов своею казною содержал и не хотел иметь священников неученых".

Устранив свидетельства Татищева, мы однако не обязаны еще буквально соглашаться с пессимистическим воззрением Голубинского. Он совершенно прав, когда критикует устарелые аргументы оптимистов. Как на причину исчезновения существовавшего у нас школьного просвещения те ссылались на княжеские усобицы и на монгольское иго. Голубинский предлагает только дать себе ясный отчет, каким это образом удельные войны могли уничтожить просвещение, чтобы убедиться, что эта ссылка — плод недомыслия. Против второго основания он возражает указанием на Новгород, не тронутый татарами и однако не сохранивший никаких следов школьной образованности. Наконец, Голубинский борется с своими противниками общим встречным вопросом: куда могло бесследно исчезнуть такое сложное и глубокое явление, как школьное просвещение, если оно было в до-монгольской Руси? Но этот же вопрос может быть обращен и против него самого, против крайностей его собственного взгляда. Ведь он предполагает, что первому поколению русских бояр, хотя бы небольшому количеству, после крещения Владимиром сообщено было настоящее просвещение. Куда же оно могло исчезнуть так быстро и так бесследно, если, по его мнению, во все последующее время киевского периода у нас была одна грамотность? Куда девалась и бесследно рассеялась вызванная Владимиром плеяда греческих учителей? Это был бы неестественный saltus histоriеns. Его и на самом деле не было. Следы первоначального, введенного Владимиром систематического школьного образования, очень заметны и несомненны в первой половине киевского периода. Не все княжеские и боярские дети были ленивы, бездарны, не все, с другой стороны, греки-учителя покинули русскую страну и уехали домой; были лица, усвоившие греческую школьную науку; были и учителя, оставившие по себе преемников по профессии. Только этим мы и можем объяснить себе появление в до-монгольскую эпоху у нас таких сравнительно совершенных в формальном отношении литературных произведений, каких не имеем за все московское время. Такие произведения, как "Слово о законе и благодати" митр. Иллариона, "Слово о полку Игореве", Слова и молитвы Кирилла Туровского, Голубинский определенно и последовательно называет "исключениями". Но зачем же примиряться с такой замечательной вереницей исключений, если есть возможность объяснить их естественную историческую законность? Очевидно, постепенно слабевшее после времен св. Владимира, школьное просвещение и учителя-греки все-таки еще кое-где существовали и приносили соответствующие плоды. Митр. Илларион, написавший такое в высокой степени совершенное ораторское произведение, могущее с успехом конкурировать с лучшими речами Филарета, Иннокентия, Никанора, несомненно получил полное грамматическое, диалектическое и богословское образование у первых учителей греков, потому что, вероятно, был знатного происхождения (чем может быть и объясняется отчасти его необычайное возведение в митрополиты). О Ярославе Владимировиче известно, что он знал греческий язык и сам делал с него переводы: "Ярослав же любим бе книгам и прилежа им почитая е часто в нощи и в дне и собра писце многы и прекладаше (единств. число, т.е. относится к Ярославу) от Грек на словеньское письмо и списаша книгы многы". Сын его Всеволод — отец Владимира Мономаха "дома седя пять язык умеяше". Сам Владимир Мономах доказывает сыновьям необходимость знания иностранных языков, "в том бо", говорит он, "честь есть от инех земель". Можно сказать даже более: знание языков, при тогдашних сравнительно широких сношениях с другими народами, требовалось не только честью русского княжеского звания, но было и в значительной степени прямой необходимостью. И среди князей, служилых и торговых людей были несомненно знавшие иностранные языки. Мы достоверно знаем это относительно князей смоленских. Они находились в постоянных политических, торговых и даже родственных отношениях с прибалтийскими немцами и другими прибалтийскими народностями. Поэтому они и их бояре знали языки латинский и немецкий, подтверждением чему может служить смоленская "торговая правда" или торговый договор смольнян с рижанами XIII в., написанный на двух языках — латинском и немецком: подписавшие его люди должны были понимать, что они подписывают. Есть и другие признаки знания смольнянами немецкого языка. Одно сравнительно недавно открытое литературное произведение до-монгольского времени убеждает нас в том, что в Смоленске, равно как и в Киеве, русские книжники знали и язык греческий. Следовательно, учителя греческого языка и связанной с ним литературы еще долгое время после кн. Владимира существовали в больших и богатых городах, и, таким образом, догадки Татищева относительно учителей греков и латинистов в Смоленске подтверждаются.

Под новооткрытым памятником мы разумеем послание митроп. Климента Смолятича к смоленскому пресвитеру Фоме, независимо друг от друга найденное и одновременно в 1892 г., но в разных местах, изданное Н.К. Никольским и Хр.М. Лопаревым. Климент писал какое-то послание к Ростиславу Смоленскому (может быть по вопросу о законности своего поставления) и в нем каким-то образом задел образованного смоленского священника, близкого к князю, Фому. Фома не утерпел и написал Клименту объяснительное письмо. Ответом на это письмо и служит новооткрытое послание Климента. Фома упрекал Климента в приверженности к аллегорическому методу толкования писания, видел в этом ненужное философское тщеславие, сам стоял за буквальное, простое понимание и изложение богословских истин и ссылался в свидетельство своей правоты на авторитет известного Клименту образованного смоленского инока Григория. Климент признает нравственный авторитет Григория, признает его знакомство с школьной греческой мудростью, но говорит, что и за его спиной стоит целое школьное греческое направление и целая группа киевских книжников, знающих греческий язык. "Поминаю же", пишет Фоме, "паки реченнаго тобою учителя Григория, его же и свята рекл не стыжуся, но не судя его хошу рещи, но истиньствуя. Григорий знал алфу, якоже и ты, и виту, подобно и всю К и Д (24) словес грамоту, а слышиши ты ю у мене мужи им же есмь самовидец, иже может един рещи алфу, не реку на сто или двести или триста или четыреста, а виту такоже". Голубинский не хочет видеть в этом свидетельства о знании русскими греческого языка. Он предполагает, что греческими именами άλφα βήτα и т.д. назывались славянские буквы и что знать альфу и виту на сто, на двести и т.д., значит уметь читать азбучные упражнения, или перечислить наизусть слова сомнительные в отношении правописания, которые могли располагаться в азбуках алфавитными столбцами. Но, во-первых, здесь идет речь о 24 буквах. очевидно. греческих, а не славянских, которых всех 38. "Это", говорит Голубинский, "с вероятностью нужно объяснять тем, что наши славянские азбуки (учебники) были переводом с азбук греческих и по сей причине буквы греческой азбуки были в них как бы господствующими". Темно и натянуто! Во-вторых, нелепо было бы митрополиту Клименту в серьезном богословском споре о методе толкования свяш. Писания ссылаться на то, что спорящие знают азбуку. А Голубинский серьезно уверяет, что выражение "Григорий знал алфу и виту" и т.д. употреблено вместо: "Григорий умел читать, Григорий был человек грамотный", и это будто бы могло удивить Климента и заставить благоговеть пред ученостью Григория и подобных ему киевских грамотников. Толкование — явно неудачное. Если Климент и мог ценить только одни грамматические познания, то разве познания в греческом языке, который был ключом к богословской мудрости, а никак не знание одной русской грамматики. Знание альфы, виты на 100, на 200 и т.д. может означать или знание греческого лексикона, или знание каких-нибудь алфавитных сборников изречений, афоризмов богословских и философских, исполнявших у тогдашних книжников роль наших энциклопедий. Не колеблет, а скорее подкрепляет наш взгляд и статья Голубинского, напечатанная им летом 1904 г. в "Известиях 2-го Отд. Имп. Акад. Наук" под заглавием: "Вопрос о заимствовании до-монгольскими русскими от греков так наз. схедографии, представлявшей собою у последних высший курс грамотности". Здесь сообщаются следующие фактические данные. У греков в школьной практике к XI веку сложился высший курс грамматики под именем схедографии ( — от σχίζω раскалываю — т.е. грамматический разбор слов). В объем схедографии включались две серии языкового материала. Одна серия состояла из записи грамматического разбора слов того или иного книжного текста. Эта серия находила себе место в ученических тетрадках, составлявших записи классных объяснений учителя; она была произвольна и разнообразна и не составляла прочного приобретения лингвистической науки. Другая серия, наоборот, стала вырастать в прочный и однообразный курс знаний некоторых тонкостей греческого классического языка, — тонкостей, которые уже не даны были в непосредственном живом разговорном языке поздних греков и нуждались в регистрации. Сюда относились:

1.      древние непонятные ново греку слова; к ним нужны были глоссарии;

2.      слова, имевшие синонимы и омонимы; нужно было точное определение их смысла и по сравнению друг с другом и сравнительно с поздним разговорным употреблением,

3.      слова с сомнительным, колеблющимся в произношении ударением и сбивчивым правописанием.

Для всех такого рода слов и изготовлялись особые лексиконы. Их диктовали учителя ученикам в классе, а ученики по возможности зазубривали. Для удобства запоминания их составляли даже стихами, так наз. анти стихами, т.е. параллельными, двойными стихами (сравн. библейские параллелизмы). Курсы схедографии можно видеть в печатных ученых изданиях. Так, напр., стишной схедографический лексикон (Λεξικον σχεδογραφικόν) синонимических слов XI в., издан Буасонадом в Париже (1832 г.). Вот несколько строк из него: "Αναξ υπάρχει βασλεϋς. "Ανασσα — ή δεσποίνη "Αντρον εστί το σπήλατον Άραρότως — πρεπόντως... и т.п.

Схедография считалась у греков высшим курсом грамматики, завершением ее. "Книжные люди", говорит Голубинский, "и между ними особенно учители грамоты, стремившиеся к возможному совершенству в изучении последней и к приобретению возможно громкой славы, могли заучивать схедографические лексиконы наизусть, могли состязаться в знании их друг с другом и могли хвастать знанием их перед кем бы то ни было". Далее естественно сделать предположение, что таким знанием греческих схедографических лексиконов с 200 — 400-ми стихами на каждую букву греческого алфавита и хвалились окружавшие Климента в Киеве книжники. Это имело бы смысл, как доказательство полного, совершенного знания ими греческого языка, благодаря которому им открыты все источники богословской мудрости. Но почтенный академик не хочет допустить этого и потому делает другое, несравненно более натянутое предположение, будто здесь дело идет все-таки не о греческой схедографии, а о схедографии славянской, составленной по примеру греческой у болгар и потому перенесенной к нам в период до-монгольский. Однако опять загадку составляет вопрос: почему речь идет об "альфе", "вите" и 24-х, а не 38, славянских буквах? Вопроса этого Голубинский разрешить не может. Он пишет "почему Климент говорит об альфе и вите и обо всех 24-х буквах греческой азбуки, а не об аз и буках и не обо всех 38 буквах славянской азбуки, положительно отвечать на вопрос об этом пока не можем". Что спорное место из послания Климента нужно понимать, согласно с мнением Н.К. Никольского, именно как доказательство знакомства русских до-монгольских книжников с греческой школьной мудростью, с греческими школьными направлениями богословской мысли и, следовательно, предполагать еще в половине XII в. присутствие на Руси учителей-греков, это видно и из загадочного факта появления у нас во второй половине XII в. такого выдающегося по литературному образованию писателя, как Кирилл епископ Туровский. Слова и молитвы Кирилла написаны с таким литературным искусством, с такими техническими словесными украшениями и в таком явно аллегорическом стиле, что вполне могут быть приписаны, напр., какому-нибудь южнорусскому проповеднику XVII — XVIII вв. прошедшему правильную риторическую школу. Несомненно Кирилл прошел под руководством греческих учителей теорию духовной словесности. Его произведения никоим образом несравнимы с произведениями писателей московского периода: насколько те, даже при талантах, всегда пишут как самоучки, настолько Кирилл и в логике и в слове обнаруживает в себе человека школьно-образованного. Голубинский спокойно объясняет образование Кирилла исключительными обстоятельствами, случайной встречей с способным к преподаванию греком. Но если мы оценим надлежащим образом данные, почерпаемые из послания митр. Климента, то нам уже не будет нужды давать столь неудовлетворительное объяснение факту появления у нас в XII в. Кирилла Туровского, как "случайность". Знающие греческий язык и греческую школьную науку лица в Киеве и в Смоленске, по словам Климента, в то время были; были, очевидно, и греки — их учителя. Самое аллегорическое направление Кирилла Туровского также не случайность.

Оно, оказывается, было господствующим среди киевских, южнорусских книжников, которым оно было по вкусу и которые, вероятно, подыскивали себе и подходящих в этом отношении учителей среди греков, в противоположность северно-русским городам (Смоленску), где и греки-учителя были иного направления. Сам митроп. Климент, вместе с кружком близких ему людей был покровителем аллегоризма. Немудрено, что в такой киевской школе и в такой среде мог получить образование и почерпнуть свое направление и Кирилл Туровский. Вместо исключения, так. образом, пред нами естественный исторический факт, объясняемый тем, что усилия св. Владимира по водворению у нас настоящего греческого просвещения, хотя и не увенчались полным успехом, но не исчезли бесплодно и дали свой естественный результат, свой отголосок на протяжении почти всего до-монгольского периода. Если принять все это во внимание и поставить рядом такие выдающиеся литературные произведения, как "Слово" Иллариона, "Слово о полку Игореве", Слова Кирилла Туровского, подобных которым не было во всей московской литературе, то приходится признать, что в до-монгольское время у нас была не одна грамотность, а и настоящая школьная образованность, правда не расцветавшая, но постепенно угасавшая.

 

Разобщение с западом

Русские по началу своей истории были народом вполне европейским, ничем роковым образом неотделенным от своих западных собратьев. Напротив, они находились в постоянных и самых деятельных торговых сношениях почти со всеми странами и народностями Европы, как и соседней Азии. Эти постоянные житейские сношения не затруднялись никакими препятствиями принципиального, идейного характера. Стихийные экономические и политические интересы и выгоды играли тут единственную роль. Идейные соображения для разъединения и вражды с чужестранными народами у русских явились только с водворением у них христианства. То было время разделения церквей и разгара страстной религиозной полемики Востока и Запада. Русским, принявшим греческую веру, также предстояло определить свое религиозное отношение, не только к восточным иноверцам, но и к христианским народам латинского обряда. Оставалось: или усвоить греческий взгляд на римскую веру, или выработать свой собственный. Русские "младенцы в вере" — естественным образом в теории примкнули к грекам. У самих греков отношения к латинам не имели строгого однообразия. Там существовали на этот счет две точки зрения; одна умеренная, согласная с канонами, воспрещавшая лишь богослужебное и брачное общение с латинянами, как с еретиками, и другая преобладающая — крайняя, фанатичная, видевшая осквернение во всяком даже малейшем житейском общении с ними. Русские под влиянием митрополитов греков, представлявших все римское в черном свете, в частности по мотивам соперничества из-за церковной власти над Русью, должны были постепенно усвоить эту крайнюю греческую точку зрения. Учителя наши в этом случае были строги. Самое милостивое по отношению к латинянам наставление митр Иоанна II выражается так: "есть вместе с ними, в случае нужды, ради любви Христовой, не совсем предосудительно". Большинство же голосов было безусловно — отрицательных. Митр. Георгий говорит: "не подобает у латыни камкати, ни молитвы взимати и пития из единыя чаши ни ясти, ни дати им". Тому же научает и митр. Никифор: "нам православным христианам не достоит с ними пити, ни ясти, ни целовати их; но аше случится православным с ними ясти по нужде, да кроме (т.е. особо) поставить им трапезу и сосуды их". Еще скрупулезнее наставление монаха Феодосия (грека) в послании к князю Изяславу Мстиславичу (XII в.) "о вере христианской и латинской" (характерное противопоставление): "вере же латинской не подобает прилучаться, ни обычая их держати, и комкания их бегати, и всякого учения их не слушати, и всего их обычая и норова гнушатися и блюстись, своих дочерей не даяти за не, ни поимати у них, ни брататися с ними, ни поклонитися, ни целовати его, ни с ним в едином сосуде ясти и пити, ни борошна их приимати; тем же паки у нас просящом, Бога деля — ясти и пити, дати им ясти и пити, но в своих сосудех; аще ли не будет сосуд у них, да в своем дати, и потом измывше, сотворити молитву". Все это потому, что развращенная вера латинян, как говорится в летописной повести о крещении Владимира, "полна погибели", что "сущему в ней несть видети жизни вечныя, ни части со святыми". Такова была теория, проникавшая в сознание русского народа.

Однако, теориям не сразу удается преодолеть инерцию жизненной практики, и в настоящем случае установившийся тон мирных благожелательных отношений русских к иноверцам и западноевропейским народам давал себя знать в течение всего до-монгольского периода. Русь по-прежнему была открытым рынком для соседних государств. Сюда тянулись торговые караваны не только из азиатских земель, но и из всех концов Европы: из Норвегии, Швеции, Дании, Франции, Германии, Венгрии, даже с юга Италии. Туда же обратно ездили и русские купцы. И в жизни торговой и в жизни политической соединительным элементом для русских с западной Европой являлись наши князья и правители — варяги.

Варяги — тогдашние космополиты и в роли наших князей, даже после принятия восточного христианства, естественно чувствовали себя родней всей Европе. Князья наши продолжали родниться браками со всеми латинскими дворами, причем дочери русских князей при выходе замуж принимали западный обряд, а иногда даже и дочери иностранных государей содержали у нас на Руси свое латинское богослужение. Напр., св. Владимир женил сына Святополка на дочери Болеслава польского, и с ней пришел к нам епископ Колобережский (Кольбергский) Рейнберн, который поддерживал интриги Святополка против отца едва ли не в интересах распространения на Руси латинского обряда. Брачные союзы с латинскими династиями в начале периода были очень многочисленными (см. Истор. Карамзина и новая работа Baumgartеn'а в римских Oriеntalia Christiana) и постепенно редели и исчезали только к концу его. Параллельно с брачными связями русские князья поддерживали с Европой и постоянные политические связи. Участвовали, то как друзья, то как враги, в ее политической жизни. Для доказательства этого достаточно вспомнить хотя бы свидетельство летописи, что св. Владимир, после нескольких войн, жил в дружбе с королями Чешским, Венгерским и Польским, или — известные скитания по Европе Изяслава Ярославича.

Благодаря всему этому сравнительная веротерпимость русских по отношению к другим религиям и христианским исповеданиям была отличительной чертой до монгольского периода. Св. Владимир обменивался с папами очень любезными и вежливыми посольствами, а свое внимание к латинскому епископу Бруно простер до того, что благословил его на миссионерский подвиг в половецкой степи. С течением времени такие факты, конечно, стали невозможными. Но все-таки веротерпимость была необходимой и по государственным и торговым соображениям. Князья должны были благосклонно относиться к латинству потому, что среди их дружинников были варяги и западного обряда, как видно из факта обращения в православие боярина Шимона с иереями и домочадцами из "латинской буести".

А торговые интересы требовали того, чтобы многочисленные иностранцы, жившие в русских городах, имели право на свободное отправление публичного богослужения. Так все и было. В Ладоге, Новгороде, Полоцке, Смоленске, Киеве, Переяславле и пр. больших городах мы видим латинские церкви и при них иностранное духовенство. Вероятно пользовались тем же правом религиозной свободы и другие иноверцы: купцы половецкие — язычники, магометане — камские болгары, армяне и иудеи. О последних двух народностях мы знаем, что в самом Киеве они жили целыми колониями в особых кварталах. Общегосударственный закон не теснил их религиозной свободы, но отдельные ревнители веры относились к ним нетерпимо. Когда к больному преп. Агапиту печерскому пришел врач армянин и пощупал его пульс, тот закричал на него: "как смел ты войти и осквернить мою келью и держать мою грешную руку, иди вон от меня, иноверный и нечестивый!" Преп. Феодосий ополчался на киевских иудеев. Они были народом сравнительно литературным и не стеснявшимся вести полемику и пропаганду, как свидетельствует их миссионерский успех среди хазар. Очевидно и среди русских (даже и среди монахов Киево-Печерского монастыря) находились соблазненные иудейской диалектикой, ибо, по свидетельству Патерика, "преп. Феодосий ходил ночью в жидовские кварталы, укорял иудеев за их веру, называл отметниками и беззаконниками".

Можно указать ряд памятников, свидетельствующих о близких и дружелюбных отношениях русских до-монгольского периода к европейцам даже в религиозной области. Вот пример. Под влиянием связей с Италией у нас установлен был праздник 9 мая в память перенесения мощей св. Николая из Мир Ликийских в Бари. Перенесение это было просто похищением мощей у греков апулийскими купцами. Для греков это не могло быть предметом радости. Праздник был на стороне латинян и установлен папой Урбаном II. В Апулии и Калабрии в XI в. сохранялись еще остатки греческого христианства. С VII и по конец XI в. тут господствовали греки, и церкви подчинялись КП патриарху. За остатки греческой власти гражданской и церковной в XI в. здесь совместно с греками против норманнов сражались и русские наемные войска. Очень может быть, что некоторые из этих русских воинов даже осели тут и проживали в конце XI в. в нескольких православно-греческих монастырях. Монастыри эти приняли местный латинский праздник в честь св. Николая и послужили посредниками в передаче его на Русь, которая, очевидно, вела с Апулией довольно оживленные сношения. Только присутствием русских киевских купцов в г. Бари и очевидцев совершавшихся там чудес можно объяснить живой отклик Киева на это событие и особое памятное чудо, происшедшее тогда в Киеве. При переправе через Днепр на лодке, у каких-то родителей упал в воду младенец и считался утонувшим, а на другой день был найден живым в церкви под иконой св. Николая Чудотворца, которая и объявлена была чудотворной, прослывшей с тех пор под названием Николы Мокрого. В греческих месячных минеях под 9 мая нет, конечно, той службы св. Николая, которая находится в русских минеях.

На храмах Владимиро-Суздальских отразилось влияние романского стиля, и строились они итальянскими мастерами. Так наз. "Корсунские ворота" в Новгородском Софийском Соборе — немецкого происхождения. В Новгороде были в употреблении церковные принадлежности латинского типа — "Лиможские эмали" из Франции. Там вообще настолько близко жили с иностранцами, что простые женщины не затруднялись обращаться к латинским священникам за некоторыми требами, очевидно не боясь их еретичества и не находя их даже особенно отличными и по внешнему виду от своих священников.

Некоторые русские люди того времени, часто и много обращавшиеся с западно-европейцами и сами много путешествовавшие, очень почтительно относились и к латинскому исповеданию и к латинским святым. Об этом может свидетельствовать одна русская молитва, изданная проф. Архангельским ("Памятники Древней Письменности", 1884 г.). В ней наравне с православно-восточными святыми призываются имена святых западно-славянских, норвежских, вообще латинских: — Войтех, Магнуш, Конут, Албан, Олаф, Ботулв, Виктория, Люция и др. Так мог молиться какой-нибудь Шимон-варяг, принявший восточный обряд; явление уже немыслимое в последующее московское время.

К концу до-монгольского времени, под влиянием религиозного разделения с Западной Европой, все подобные следы прошлой близости к ней русских людей почти совершенно исчезают и, после катастрофы монгольского нашествия, становятся невозможными.


backgoldОГЛАВЛЕHИЕgoldforward