Преп. Сергий / К началу

[Закон Христов] [Церковь] [Россия] [Финляндия] [Голубинский] [ Афанасьев] [Академия] [Библиотека]

Карта сайта

Прот. Александр Шмеман

Памяти В. В. Вейдле

Эти строки, посвященные памяти Владимира Васильевича Вейдле, я пишу в канадской глуши, вдали от книг и потому без ссылок и цитат. Поскольку я уверен, однако, что труды В. В. станут, рано или поздно, предметом тщательного изучения, сейчас, сразу после получения вести об его кончине, я хочу кратко сказать лишь о том, что я всегда ощущал, а теперь, после его ухода от нас, еще сильнее ощущаю как самое главное в его образе и в его творчестве, как то, чем он сам всегда жил и чему, в полном смысле этого слова, служил.

Имя этого главного — христианская культура. Действительно, можно без преувеличения сказать, что все зрелые годы своей жизни В. В. провел в напряженных размышлениях об этом, на глубине своей — парадоксальном словосочетании, в стремлении понять и другим раскрыть сущность той реальности, которая в словосочетании этом названа и выражена. Как предмет размышления и созерцания, реальность эту он постиг и ощущал, конечно, не сразу. Биографически первичным в его жизни был опыт культуры, опыт, кажущийся теперь почти легендарным, того творческого подъема и расцвета ее, которым отмечены были в России последние десятилетия перед революцией. Воздухом этого «серебряного века» В. В. дышал буквально с первых лет своего петербургского детства. Но знавшим В. В. показалось бы, я думаю, неуклюжим, да и просто смешным, определить его как «культурного» человека  (особенно из-за действительно смешного в своем напыщенном самодовольстве оттенка, который слова «культурный» и «культура» получили в языке современной «образованщины»). Был он не «культурным человеком», а неким поистине чудесным воплощением культуры. Он жил в ней и она жила в нем с той царственной свободой и самоочевидностью, которых так мало осталось в наш век начетчиков, экспертов и специалистов. Для В. В. культура была не профессией и не специальностью, а, прежде всего, прекрасным и светлым домом, в котором, потому что он родился и вырос в нем, потому что дом этот был его домом, он знал, любил и своими ощущал все комнаты. Комнат было много, одна прекраснее и богаче другой, но назывались ли они — итальянской, французской, немецкой, английской, испанской, русской — были они все комнатами одного дома, частями прекрасного, неразделимого и неразрушимого целого, той единой и единственной европейской культуры, что родилась из встречи античного, греко-римского мира с христианским благовестием.

Вот об этой встрече, о христианских корнях и изначально-христианском вдохновении этой культуры, о сущности его как культуры христианской, начал задумываться В. В., когда после счастливой молодости, отданной простому насыщению культурой, стал он, как и все его поколение, свидетелем в России и с России начавшегося страшного распада того мира, в котором культура эта жила, который она собою, своим светом и глубиной, оживотворила. И этой темой, повторяю, так или иначе, объединено все то, что написано им за долгие годы изгнания (он покинул Россию в 1924 г.) — будь то о России или Западе, будь то об отдельных писателях, поэтах, художниках или же о судьбе европейской культуры в целом. Опытом этого распада — любованье оказалось претворенным в служение, любовь к культуре в борьбу за подлинную ее сущность.

Чему же учит, что всем своим творчеством утверждает В. В., в каком смысле главное в этом творчестве, изнутри объединяющее и направляющее его видение, мы вправе назвать темой христианской культуры. Выше я назвал это словосочетание парадоксальным. Действительно, и В. В. знает и всегда помнит об этом, не для культуры, не для ее строительства, как и вообще не для какого-либо земного «строительства», вошло в мир христианское благочестие, остающееся на все времена «соблазном для иудеев, а для эллинов — безумием». В своей небольшой книге «Крещение искусства» (вышедшей на английском языке (The Baptist of Art) и русскому читателю почти совсем неизвестной, хотя русский текст ее и был напечатан и одном из номеров журнала Парижского Богословского Института «Православная мысль»), посвященной росписи первохристианских катакомб, В. В. хорошо показывает чуждость раннему христианству, его эсхатологической — к Царству Божьему всецело устремленной, вере, какого бы то ни было интереса к искусству, к культуре как таковым. «Да приидет Царствие Твое и да прейдет мip сей!..» И, однако, именно из этого отрицания «мира и всего, что в мире», из так сказать «стопроцентности» этого отрицания, как раз и родится новое искусство, новое изнутри вдохновляющим его, новым опытом, новым видением мира, человека и жизни. Ибо присущее христианской вере отрицание мира не есть отрицание дуалистическое, манихейское. Оно укоренено, напротив, в опыте новой или, по ап. Павлу, «обновленной» жизни, в опыте причастия уже здесь, уже сейчас — грядущему Царству, как спасенному, восстановленному, преображенному Творению Божию. На стенах узких и темных катакомб, в по-детски беспомощных, но и детской радостью начертанных изображениях: рыбака, рыбы, цветов, хлеба, чаши — уже светит тот свет, что не только воплотится в великом религиозном искусстве христианского Средневековья как восточного, византийского, так и западного, но и станет тайным жаром, глубиной, животворной силой европейской культуры в целом. Культуры, родившейся из только христианством внесенного в мир антиномического знания человека, одновременно и в Божественной высоте его «горнего знания» и в ужасе его падения, в свободе и порабощении, в красоте его, как «образа неизреченной славы» и в изуродованности его грехом...

На эту христианскую культуру (христианскую не в том смысле, что все творцы ее были непременно верующими христианами, ибо было среди них сколько угодно и неверующих и нехристиан, а из-за лежащего в основе, христианством привитого человеческому сознанию восприятия человека) и были направлены все внимание и вся любовь В. В. Литературный критик, искусствовед, историк и философ культуры, каждым из этих призваний искал он в конце концов того, как воплотил изучаемый им художник, поэт, зодчий эту, трансцендентную культуре и, однако, «исполняющую» ее, глубину знания и видения. И искал чем дальше и глубже, тем с все большей тревогой и болью. Ибо, как уже сказано выше, особенно сильно ощущал он распад этого целостного видения в современном мире и потому распад и умирание взращенной им культуры. Свою главную, в частностях своих, возможно, и спорную, книгу он так и назвал: «Умирание искусства» (изданная в 1938 г. в Эстонии Русским Студенческим Христианским Движением, она позднее была переведена на французский и английский языки). В ней процесс этого умирания описан как постепенный отрыв искусства (как и всей современной цивилизации) от своих религиозных истоков, от воздуха веры, которым, пускай даже неведомо для себя, оно дышало и лишаясь которого иссякает в своей творческой силе. Так, один из главных симптомов смертельной болезни видит В. В. в постепенном иссыхании вымысла, в подмене его в современной литературе — «документом», дневником, монтажем, художественным репортажем и т.д. То есть либо чистой «субъективностью», либо же безличной «объективностью» (как во французском, теперь уже постаревшем «новом романе»). В том-то, однако, и все дело, что вымысел в искусстве это не произвол, не «выдумка», а присущие искусству способность и сила творить жизнь, быть, каждый раз по-новому, неповторимо — откровением самой ее «жизненности» и потому, как заметил когда-то Ф. Мориак, «только в вымысле нет лжи». Он рождается из глубокого, не рассудочного, не научного — а по-детски целостного, знания и опыта мира, буквально и:» «детской веры». В отрыве же от этого опыта искусство замыкается в себе, становится «оборотом на себя», знанием и узнаванием себя, а не мира, не жизни, своего «уменья», а не того, что оно умеет. Тогда уже не из «пламя и света» родится слово, образ, мелодия, а из бессмысленной, хотя компьютером и постигаемой, игры безличных «структур» и «форм»...

С этим распадом на глубине, с этой подменой, с этим, как раковая опухоль, растущим и изнутри и искусство и культуру разлагающим, нигилизмом, т. е. отрицанием смысла, чуда, духа и вдохновения, и боролся всю свою жизнь В. В., и не случайно их обличению посвящена его последняя, «заветная», теоретическая работа — о языке и слове — печатавшаяся по частям в «Новом журнале»... И хотя был он в борьбе этой все более и более одинок, в прогнозах своих все более пессимистичен, никогда не дрогнула в нем вера в Божественный (не просто — «религиозный») источник подлинного искусства, подлинной культуры... Но вот, утверждая и защищая очевидное для него единство европейской христианской культуры, единство, не только не нарушаемое, но как бы являемое в многообразии ее национальных воплощений, оставался он всегда сознательно и безоговорочно русским. Он владел в совершенстве главными европейскими языками, писал на них, но всегда признавался, что любит писать только по-русски. Он дружил с Т. С. Элиотом и П. Клоделем, был своим в блестящей плеяде, группировавшейся вокруг издательства «Галлимар» и журналом «Нувель ревью Франсэз». Своею чувствовал он всю, как называл он ее, «крещенную землю» Европы, изнутри — из внутреннего знания и любви, свидетельством об ее душе (см. его книгу «Вечерний день»). А все же никогда не перестал он чувствовать себя русским изгнанником, никогда не прервалась в нем кровная связь с Россией, верность ей, боль за нее. Ни о чем не вспоминал он с таким волнением, как о том августовском дне, когда ему довелось нести к Смоленскому кладбищу гроб Блока, как о прощании своем, перед отъездом своим из России, с Анной Ахматовой. Словно тяжесть этого гроба, печаль этого прощания, ощущал он как завет верности России, неутолимости боли за нее... Нет, не было в нем разлада между его русскостью и его европеизмом. Напротив, все, что писал о России (см. его французскую книгу «La Russie Absente et Présente» и русскую "Задача России»), направлено было на то чтобы Россию убедить в неотделимости самой ее сущности от Европы, а Европу в том, что без России она — не полная, а ущербленная, увечная Европа. Но писал это человек, твердо знавший, что место его — внутри русской культуры, что служение его — служение русского писателя. В темные годы немецкой оккупации читал он на частной квартире, почти «конспиративно », цикл лекций о русской поэзии. Я убежден, что никто из слушавших его не забудет вдохновенного чтения им Пушкина, Баратынского, Тютчева, Блока, Ахматовой. Этим чтением совершал он некое светлое торжество России, и нас, молодых, навсегда посвящал в него... Несмотря на петербургский холодок и сдержанность, на полное отсутствие наклонности к личным излияниям, был он щедро открыт дружбе и общению. Сколько вечеров, в те молодые годы, провел я у него, на его маленькой, сплошь заставленной книжными полками, квартире, слушал вдохновенные его импровизации — о русской литературе, но и о Прусте и Бодлере, о Риме, о Рембрандте, проще же сказать — о том большом и светлом доме, с которого мы начали, доме, в котором он жил, которому радовался и за который благодарил... Нету, я убежден, более высокого и чистого дара, чем дар благодарения. И как хорошо, что «Зимнее солнце», самая последняя его книга — о детстве, о молодости, о России этого детства и молодости, вся насквозь именно благодарностью пронизана, «зимним солнцем» ее светит и радует... А теперь наступило и для меня время — благодарить за него.

Август 1979 г. (Вестник РХД, 1979. N 129. С. 175-179).

Rambler's Top100